Глава 2. РАЗВЕ МИР СТАЛ ХУЖЕ?

[1] [2] [3]

— А что так?

— Ну, закон-то ведь для всех. Он хоть и закон, но не бог все-таки, каждого в отдельности увидеть не может. И строгость его на благо была построена — я так понимаю.

— А в чем благо этого тунеядца? То, которого закон не предусмотрел?

Поздняков задумчиво поморгал белыми ресницами, пожевал толстую верхнюю губу, и я подумал, что любящие люди со временем перестают замечать некрасивость друг друга, она кажется им естественной, почти необходимой. А вот «к. х. н. Желонкина», наверное, всегда видит эти белобрысые ресницы, вытянутые толстой трубкой губы, а желтые длинные клыки ей кажутся еще больше, чем на самом деле. Все это для нее — чужое и потому остро антипатичное.

Поздняков сказал досадливо:

— Не тунеядец он!

— То есть как не тунеядец?

— Убийца — тот, что невозвратимое сотворил, — он и после кары все-таки убийца, как тут ни крути. А если тунеядец сегодня хорошо работает — какой же он тунеядец?

— А этот хорошо работал?

— Хорошо. Ему четыре месяца до окончания срока оставалось. Дружки письмо прислали, что девка его тут замуж выходить надумала — ну, он и сорвался с поселения.

— А вы?

— А я ночью его около дома дождался, в квартиру заходить не стал.

— Не понял: почему в квартиру-то не пошли?

— Соседи мне заявление уже вручили — людишки они вполне поганые, если бы увидели, что я его на дому застукал, тут бы мне его уже обязательно оформлять пришлось…

— А так?

— А так — дал ему леща по шее и на вокзал отвез.

— Не по закону ведь? — осторожно спросил я.

— А еще два года из-за той сикухи по закону — так бы лучше было?

Я неопределенно пожал плечами и спросил:

— Соседи эти, чем они людишки поганые? Долг свой выполнили…

— Не-е, — покачал острой длинной головой Поздняков. — Не тот долг выполняют. Это они мне за парня своего отплачивают, кляузы мелкие разводят…

— Какого еще парня?

— Да вот пишет он на меня все время «телеги», что я ему угрожаю. А чего я ему угрожаю? Хочу, чтобы человеком был, жил по-людски, работал, женился, детей воспитывал.

— Вы мне расскажите поподробнее, что это за парень.

Поздняков поднял на меня блеклые глаза, будто всматривался, потом сказал твердо:

— Если вы насчет той истории, что со мной произошла, то вряд ли он тут может быть причастен. А впрочем… Ну нет, не знаю…

— А вы мне просто так, ради интереса расскажите.

— Да тут и рассказывать особенно нечего. Их фамилия Чебаковы. Отец — завскладом, мать — инвалид третьей группы, в музее смотрительницей работает. Парень родился, когда им уже обоим далеко за сорок было. Сейчас ему двадцать пять, мордоворот на шесть пудов, а для них все Боречка. Две судимости имеет.

— Хулиган?

— Э, кабы! Я ведь почему с ним так бился — тут моя крупная промашка имеется. Он ведь всегда очень спокойный был парень. С хулиганами, с ворами проще — они заметнее. Хамло из них за версту прет, особенно по пьяному делу. Ну, конечно, на учете они все у меня, чуть что — я такого сразу за бока. А этот — тихий, в школу ходит себе, потом в институт. И вдруг его — раз! — и за фарцовку сажают. С иностранцами связался, тряпье скупал и другим стилягам перепродавал. Для меня это как гром с ясного неба. Ну, по малолетству годов определили ему условно, и я ему, естественно, житья не давал — через день ходил домой. К райвоенкому вошел с просьбой, чтобы Бориса Чебакова в армию взяли: армия от всех глупостей лечит, учит жизни с людьми, специальности. Только не брали его в армию, пока судимость не снята.

— Ну, и чем это кончилось?

— Плохо кончилось. Они на меня всей семьей вызверились, будто я хочу Борьку сдать в солдаты, чтобы из него ученого человека не вышло. А я ведь ему доброго хотел. Вот и отправили они его в Ригу, чтобы от меня, изверга, избавить. Он там и загремел по валютному делу…

— Но заявление-то об угрозах совсем недавнее?

— Так он уже отбыл срок, вернулся, отец все инстанции обегал, добился разрешения — прописали его, а Борька снова ни черта не делает.

— А подписку о трудоустройстве вы у него взяли?

— Брал два раза — пригрозил, что возбудим дело о тунеядстве. Пришел в третий, а он мне в нос справку сует: «Можешь теперь, Поздняков, спать спокойно, я самый что ни на есть трудовой человек».

— Кем же он работает? — полюбопытствовал я.

Поздняков оскалил желтые зубы, его мучнистое некрасивое лицо исказилось:

— Сказать стыдно — молодой, здоровый мужик работает этим самым… натурщиком. В художественном училище. Я ему говорю: «Как же тебе, Борька, не совестно срамотой деньги зарабатывать? Да и что это за деньги для взрослого человека — шестьдесят рублей? » А он нахально смеется мне в лицо: «Ты, — говорит, — Поздняков, некультурный, в искусстве ничего не смыслишь, а о заработках моих не тебе печалиться… »

Конечно, в яростном возмущении Позднякова тем, что мужчина может работать натурщиком, было нечто комичное, но я и сам, честно говоря, впервые услышал — в наше-то время! — о такой мужской профессии, просто никогда в голову не приходило.

— Вот она, лень-матушка, разгильдяйство, до чего довести может, — сказал с сердцем Поздняков. — Но парень-то он не злой…

… Рассвет сер и немощен, как мое усталое тело. Холодная тусклая изморось лежит на стекле. Я смотрю в окно и вижу в стеклянном мутном отражении свои седые редкие космы, глубокие складки, шрамами искромсавшие лицо, пот бессилия и страха на челе и никак не хочу, не могу принять неизбежное — согласиться, что я уже старик. Через полтора месяца — 8 ноября 1541 года — мне исполнится сорок восемь лет. Разве это возраст старости? Неужели это намеченный мне предел, за которым вздымаются мрак, пустота, ужас исчезновения?

Какая страшная нелепость: природа даровала долгую жизнь бессмысленным воронам, питающимся падалью, а самому светлому творению своему — человеку — отпустила столь краткий век, пролетающий мгновенно, подобно радостному вздоху.

Тридцать лет назад я был молод и здоров, как гиперборейский бог, и, сидя на скамье феррарского университета, повторял вслед за ученым богословом Мазарди: «И писано у Гиппократа-целителя: старение человеческое происходит от потери природного жара… » Но мне тогда было наплевать, отчего происходит старение человеческое, поскольку я был слишком молод, чтобы относиться серьезно к лекарскому призванию своему, и слишком здоров, чтобы допустить мысль, будто и меня когда-то коснется старость, исторгающая из человека неслышно и неотвратимо природный жар.

Тысячи, многие тысячи больных прошли через мои руки, и я исцелил их — неужели не заслужил я избавления от унизительного и страшного бессилия перед ледяным дыханием мрачного властителя смерти Таната, ненавистного богам и противного людям? Но некому помочь мне — силы неба отвернулись от меня, а люди темны и запуганы. Чудится мне тленный запах черных крыльев Таната, слышу плеск весел Харона — грозно кричит через Ахеронт перевозчик душ умерших, неумолимый привратник Тартара.

Но сегодня я не поддамся тебе, презренный Танат — разрушитель покоя, вестник ярости, слуга насилия, советник всяких зол! Рано пришел ты за моей душой — природный жар покидает лишь слабое тело, а дух мой неукротим и жаден, как в юности, и я верую свято, что в воспоминаниях минувшего почерпну силы физические, дабы хоть на время сковать тебя, как сделал великий герой Сизиф, коль скоро не даровано нам величайшего блага — долгого мудрого века…

Бессильны сейчас все мои знания, вся накопленная мной врачебная мудрость мира, которую я собирал по крупицам долгие годы, как собирает по грошам огромное богатство меняла-ростовщик. Мне досталась судьба ростовщика знаний и милосердия — я раздавал добро и помощь в рост, получая со временем проценты нового знания и благодарность. И сейчас, когда я так богат знанием, страшит меня не сама смерть, а судьба моего наследия, которое завистливые враги разграбят в глупой алчности, растопчут в пыли забвения, подвергнут отчуждению в казну равнодушия.

Или сотни моих трудов научных уже разошлись по миру глашатаями нового медицинского канона?

Нет, мир еще не готов принять мое учение, я родился слишком рано; а может быть, слишком рано умираю. Наверное, со временем широко зазеленеют ростки того, что родится с моей смертью. Я не охаиваю свое время, не скорблю о прошлом и не уверен, что будущее исправит все наши пороки и ошибки. Но люди, старея, перестают замечать добрые новости и перемены — мир на глазах становится для них хуже. Я с этим не согласен, полагая, что человек вырастает из своего времени, как ребенок из своей колыбели.

Разве мир стал хуже? Просто мы стали больше, умнее, мы много узнали, хотим узнать еще больше и сердимся, когда это сразу не получается или когда новые знания превращают нашу старую веру в бесплотный туман вымысла. Равномерно раскачивается маятник нашего времени — колыбель людской памяти, и обращает нас из сегодня во вчера, в позавчера, в прошлое, в историю, и грохочет молотом судьбы, не давая заглянуть ни на одно мгновенье в щель завтрашнего дня.

… Ушел стрех, растворилась боль, покинуло холодное бессилие — уносит меня в прошлое маятник памяти, неслышно качает меня колыбель моего века — кровавого, пугающего и прекрасного. Как молод, силен и весел я!

Тысячи дорог, которые я прошагал пешком, проехал верхом и в повозке, в солнцепек, град и дождь, вдруг смотались в маленький клубок, и кончик волшебной нити прибит к порогу деревянного домика в Эйнзидельне, крошечном городишке кантона Швиц в свободной Швейцарской конфедерации, где родился я так давно.

Разматывайся, клубок, распутывайтесь, петли дальних дорог, ведите меня снова к знаниям, к нищете и славе, к богатству и позору, к любви и ненависти, к щедрости и зависти, к ученикам и врагам, к друзьям и предателям, к радостям исцеления и горю утрат. Пронеси меня на себе еще раз, дорога жизни, чтобы все повторилось снова, и тогда пусть иссякнет клубок моих странствий здесь, у двери пустой серой комнаты, где тепло, тихо и пусто и окна залиты осенним дождем…
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.