Глава 12. РАЗУМ МОИ И ОПЫТ ДА СЕРДЦЕ,. СКОРБЯЩЕЕ О СТРАЖДУЩИХ В МИРЕ СЕМ

[1] [2] [3] [4]

— Вот все мое богатство. Да старый конь на конюшне. И меч ржавый в ножнах. А сам я живу здесь в немощи, и кормит меня из дружбы и милости последний мой товарищ и ученик — цирюльник Андре Вендль…

Его бред был связным, вполне сюжетным, насыщенным точным знанием каких-то неизвестных мне людей и деталей, и Лыжин совсем не казался умалишенным — он просто жил сейчас и действовал в другом времени, словно удалось ему одному узнать секрет управления машиной времени, приручить вожделенную мечту физиков, и в ту страшную ночь, когда мы расстались, прошел он пространственно-временной континуум, и разделены мы сейчас с ним не болезнью, а громадными пластами многих веков.

Совершенно неожиданно для себя я спросил:

— Но говорят, будто вы можете простой металл превратить в золото? Почему вы не обеспечите себя и не облагодетельствуете единственного своего друга Вендля?

Солнце перевалило через крышу, квадратные соломенные блики спрыгнули со стены в окно, сиренево-синие тени пали по углам, и я отчетливо услышал, как где-то недалеко на Преображенке беззаботно-весело прогремел трамвайный звонок.

— Я, Парацельс, — великий маг и алхимик, и при желании достопочтенный господин может легко разыскать людей, которые собственными глазами видели, как я вынимал из плавильной печи чистое золото, — и на лице Лыжина вдруг вспышкой мелькнула мгновенная лукавая улыбка, я мог поклясться, что ни разу мне не довелось увидеть, такой лукавой, озорной улыбки у здорового Лыжина. Но в следующее же мгновенье лицо его вновь отвердело в значительную, грустную маску, и перед моими глазами всплыло, как из глубины вод, вислоносое суровое лицо старика на растрескавшемся темном портрете, плывущее в зеленых дымных волнах. — Но господь сподобил меня великому знанию врачебной химии, и, когда я получил в своем тигле лекарства, которые исцелили обреченных на смерть людей, я понял, что это знамение ибо щепоть моего лекарства могла дать человеку больше, чем все золото мира. И тогда я дал обет не осквернять потной жадностью святой очаг мудрости и милосердия.

Я смотрел в лицо Лыжину, а он и не замечал меня, и я с отчаянием думал, что Панафидин прав: о самом себе человек почти ничего не знает. Но о Лыжине-то наверняка Панафидин совсем ничего не знал — совсем, ни капельки, будто два этих существа родились в разных углах нашей вселенной и не было в них ни одной одинаковой клеточки, пока жизнь, знающая фокусы позанимательней машины времени и не нуждающаяся в чудесах удивительного континуума, смещающего пространство и время, как карты в тасованной колоде, не свела их вместе, чтобы подружить, спаять общностью идей, работы, мечтаний и в конце концов так взорвать этот союз, чтоб отбросить их вновь в самые удаленные уголки мира.

— А как вы сюда попали? — спросил я Лыжина.

И тут мне показалось, что первый раз он затруднился с ответом. Лоб его нахмурился, он теребил в задумчивости бороду, потом медленно, неуверенно сказал:

— Я вышел из своего дома на Платцле, перешел по подвесному мосту через Зальцах, дошел до Кайгассе и потерял на улице сознание. Очнулся я уже здесь, в гостинице «У белого коня… »

Очнись Лыжин! Скинь пелену с глаз, Лыжин! Что же происходит с тобой? Постарайся, вспомни, ну, пожалуйста, вспомни, как мы ехали с тобой на такси через пустой, сонный город, как ты сидел сгорбившись в углу машины, молча курил, а на Сокольнической площади неожиданно сказал: «Нас губят заброшенность и озабоченность»… И дом твой не на Платцле, а в Трехпрудном переулке, два длинных нескладных корпуса, а во дворе играют на гитаре ребята… Нет, не помнит, ничего не помнит сейчас Лыжин, далеко он отсюда — можно ли уйти с Трехпрудного переулка еще дальше, чем на пятьсот лет?

— Как вы себя чувствуете?

— Мой разум, чувства и душа совершенно бодры. Но у меня нет сил двигаться. Энтелехия — тайная жизненная сила, открытая и утвержденная мной, — неслышно покидает мое тело.

Скрипнула дверь без ручки — треугольная скважина, вошел санитар и поставил на тумбочку стакан кефира, накрытый тремя печеньицами «Мария».

Мытым, бессильным голосом сказал ему Лыжин:

— Почему вы не принесли еды для моего гостя?

Санитар вышел из палаты, ничего не ответив, а я встал:

— Благодарю вас, не беспокойтесь, я недавно обедал. Да мне уже и собираться пора. Приятного аппетита, а я пойду, пожалуй…

Лыжин безразлично кивнул мне и, когда я подошел к двери, равнодушно сказал:

— Счастливого вам пути. А как вас зовут?

— Станислав Тихонов, — ответил я, и от ожидания чуда сперло в груди. Но ничего не произошло, он ничего не вспомнил, а только, дремотно закрывая глаза, пошевелил непослушными губами:

— Приходите еще, нам найдется о чем поговорить.

— Спасибо. Могу я спросить, над чем вы работали последнее время?

Лыжин спал сидя. Сон напал на него внезапно, будто фокусник накрыл его черным мешком. Я вернулся к кровати, осторожно просунул под него руки, приподнял и уложил на подушку. Когда я нагнулся, чтобы подоткнуть одеяло, Лыжин открыл глаза и еле слышно сказал:

— Я создал лекарство против страха…

— Почему вы не ходите в форме? — спросил меня Хлебников.

Я пожал плечами:

— По характеру работы мне часто невыгодно афишировать род моей деятельности.

— Это вы не правы! — категорически отрезал Хлебников. — Вы явно недооцениваете великое значение, огромную силу формы. Всякая форма, ливрея — это выдающийся инструмент человеческого общения.

— В чем же ее такая огромная сила? — спросил я из приличия, хотя весь этот разговор был мне совершенно неинтересен и меня коробила душевная грубоватость Хлебникова, который ведет все эти праздные беседы, когда там — через две стены, в конце коридора, за дверью без ручки с треугольной скважиной, в ста метрах отсюда — лежит в беспамятстве Лыжин, измученный путник, потерявший свое время и заблудившийся в маленьком пространстве, название которому — Земля.

— Так подумайте сами: например, молодая девушка — медицинская сестра — ежедневно раздевает незнакомых ей мужчин, не смущаясь их наготы и не смущая их своим участием. И все это благодаря своей форме, которая сразу предупреждает о ее особом положении…

Я взглянул на его красное наливное лицо с пронзительными узкими глазками и подумал, что он неспроста толкует обо всей этой ерунде про форму.

— Вы хотите сказать, что в форме мне было бы сподручнее заглядывать в чьи-то интимные секреты, не смущая их хозяев? — спросил я.

— И не смущаясь самому, — удовлетворился моей догадливостью Хлебников.

— Я и в цивильном платье не страдаю застенчивостью, — успокоил я его. — В свою очередь, и вы не кажетесь мне человеком, который стыдливо отводит глазки, если ему надо сказать что-то басом!

— Ну вот мы и условились обо всем, — кивнул Хлебников. — Что вас еще интересует?

— Мне надо знать, куда разошелся полученный Лыжиным метапроптизол.

— Двадцать восемь и четыре десятых грамма он передал мне для биохимических испытаний в виварии, — Хлебников почесал тупым концом карандаша выпуклый багровый лоб — у него, наверное, была гипертония. — Восемнадцать граммов хранится у меня в сейфе, а из остального мы изготовили препараты фармакопейными дозами по одной сотой грамма на новокаине для инъекций.

— Значит, мы имеем в наличии двадцать восемь граммов с копейками, — сказал я, и уж поскольку был не в форме, то, чтобы не смущать его, не стал говорить о восьми граммах, найденных в машине Панафидина. — Нам недостает тридцати шести граммов.

— Но какую-то часть Лыжин разложил в ходе эксперимента, — пошевелил белыми кустистыми бровями Хлебников. — И точно назвать эту цифру сейчас невозможно.

— Безусловно. Но ведь не половину же полученного? — И напирал — я так уверенно потому, что знал наверняка: есть панафидинские восемь граммов и было то, чем отравили Позднякова.

— Затрудняюсь вам ответить, — передернул своими округлыми плечами Хлебников.

— Хорошо. Вы знаете профессора Панафидина?

Хлебников откинулся в кресле, остро зыркнул на меня, и показалось мне, будто он ждал все время этого вопроса и, может, в предвидении именно его вел со мной разговоры о форме, но уж, во всяком случае, вопрос этот для Хлебникова не был неожиданным. Он едко, коротко засмеялся и сказал значительно'

— Кто же из нас не знает профессора Панафидина? Великий человек…

— Да-а? — неопределенно «отметился» я.

— Помните, мы в школе учили литературу «по образам»? Ну там образ Дубровского, образ Базарова, образ Нагульнова…

— Помню. А что?

— Была бы моя власть, я бы ввел в институте обязательно изучение образа Панафидина — с соответствующим практикумом и сдачей зачета.

Я засмеялся:

— Чему-чему, а уж энергичности студенты могли бы у него научиться. — Вполне сознательно я занял нейтральную позицию, поскольку делиться своей неприязнью к Панафидину так же мало входило в мои задачи, как и мешать Хлебникову говорить.

Хлебников покачал головой, недобро сощурился:

— Знаю я этот род энергичности — невыносимо свербят глисты тщеславия.

Очень мне хотелось заманить его поглубже, и я простовато сказал:

— Ну, это-то понятно — Панафидин человек сложный…
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.