VIII

[1] [2]

– Во-первых, про Украину. Там Указ приняли как директиву. Ну, и наворотили. Молодежные команды из активистов, рекомендательные списки: ну, про списки сразу известно стало – разве такое в секрете удержишь? И пришлось спецкомандам облизнуться; все, кто в списках значился, удрали. Так что это дело у них бортиком вышло. И еще ЦК их приложил – за вульгаризацию идеи, за перегибы. Четырнадцать секретарей райкома и два секретаря обкома – фьють!

– Ну да?

– Абсолютно точно. А в Прибалтике никого не убили.

– Как, никого не убили?!

– А так! Не убили – и баста!

– Да ведь это демонстрация!

– И еще какая! Игнорировали Указ, и все. В письме ЦК устанавливается недостаточность политико-воспитательной работы в Прибалтике. Тоже кого-то сняли.

– …бежит по переулку, кричит и стреляет, стреляет! Очередями по окнам! Откуда он автомат раздобыл? В Авиационно-технологическом сопромат преподает…

– А мы двери на замок, шторы опустили – и в шахматишки…

– Я ему говорю: «Не смей, подумай о детях!» А он: «Я пойду на улицу!» – и даже зубами заскрипел. Миша плачет… Еле его уговорила.

– …в «Известиях» статья этой, как ее… Елены Коломейко. О воспитательном значении для молодежи. Она еще как-то с политехнизацией и с целинными землями увязала…

– В «Крокодиле»! Там такой рисунок: он лежит…

– А мы с Зоей жалели только, что никого из своих нет: веселее было бы…

Миновало, миновало, миновало! Это непроизнесенное словечко прорывалось сквозь анекдотические рассказы, сквозь нервный смешок, сквозь фрондерские реплики в адрес правительства. Впервые со Дня открытых убийств услышал я, как люди говорят о случившемся. До сих пор, когда я заговаривал с ними об этом, они смотрели как-то странно и переводили разговор на другое. Я подчас ловил себя на дикой мысли: «А не приснилось ли мне все это?!» А теперь – миновало! А теперь мы справляем 43-ю годовщину Великой Октябрьской социалистической революции!

Четверо – Светлана, Зоя, Володька и я – молчали. А водоворот впечатлений, рассказов, слухов, сведений крутился, повисал пестрой радугой, брызгал пеной на бежевые обои:

– У нас в экспедиции все было тихо-мирно. У нас нельзя – тайга кругом. Сегодня – ты, а завтра я…

– Он на рассвете покончил самоубийством, сосед наш… Тихий такой старичок, официантом в «Праге» работал…

– Я всю ночь не могла заснуть, казалось, кто-то скребется… Я вспомнил, как в ночь на одиннадцатое августа я вышел и увидел идущие по Садовой машины для поливания улиц; они шли широким фронтом, раскинув водяные щетки и мыли, мыли, мыли мостовую и тротуары…

Дождавшись, когда Светлана повернется ко мне, я тихонько показал ей глазами на дверь. Она вышла, а через минуту вышел и я. В кухне было уютно и тихо.

– Ну как, Светлана? Нравится?

– Я не понимаю, Толя. Они действительно были все очень милые, а потом, когда начали про это говорить… Почему они так радуются?

– Они радуются, что уцелели, Светочка.

– Но они же все прятались! Их же, – Светлана запнулась, подыскивая слово, – их же… запугали!

– Запугали? – я взял Светлану за плечи. – Света, вы понимаете?…

Нет, она не понимала. Она не могла понять, что одним этим словом ответила на вопрос, который задавали себе и друг другу миллионы растерявшихся людей. Она, эта девчушка, не могла понять, что стала вровень с государственными мужами, с зоркими пастырями народа, вровень с мудрым шелестом бумаг в затемненных кабинетах, вровень с негромким и почтительным бормотанием референтов, вровень с тем, что так торжественно именуется Державой. Ей казалось, что она выговорила это слово мне, а она нечаянно бросила его в лицо огромным правительственным зданиям, черно-белым гектарам газет, ежедневно устилающих страну, согласному реву общих собраний, навстречу дьявольскому лязганью гусениц, несущих разверстые пасти орудий на праздничные парады.

Я обнял ее и сказал:

– Хватит об этом, Света. Я хочу вас поцеловать, давно уже хочу, разве ты не видишь?…

…И вот, проводив Светлану, я иду домой. Я иду по знакомым улицам, по переулкам, которые я мог бы пройти с закрытыми глазами. Сквозь тюлевые занавески розовеют пышные кринолины абажуров. У подъездов расстаются и никак не могут расстаться парочки. Каменный Тимирязев задумчив, как палец, приставленный ко лбу. Откуда-то гремит радио, где-то взвизгивает тормозами машина, шумят развеселые компании, так же, как я, возвращающиеся из гостей. Где-то в своих комнатах на каких-то своих этажах сидят люди и бормочут ругательства, стихи, признания в любви.

Это – говорит Москва.

Я иду по улице, по тихому уютному бульвару, нащупываю в кармане тетрадь и думаю о том, что я написал. Я думаю, что написанное мною могло быть написано любым другим человеком моего поколения, моей судьбы, так же, как и я, любящим эту проклятую, эту прекрасную страну. Я судил о ней, и о ее людях, и о себе самом лучше и хуже, чем следовало бы судить. Но кто упрекнет меня за это?

Я иду и говорю себе: «Это – твой мир, твоя жизнь, и ты – клетка, частица ее. Ты не должен позволять запугать себя. Ты должен сам за себя отвечать, и этим – ты в ответе за других». И негромким гулом неосознанного согласия, удавленного одобрения отвечают мне бесконечные улицы и площади, набережные и деревья, дремлющие пароходы домов, гигантским караваном плывущие в неизвестность.

Это – говорит Москва.

1961 г.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.