x x x

[1] [2] [3] [4]

Дальше мы ехали молча и тихо.

Только раз остановились. В сосновом лесу. Возница развязал мешок, выпростал оттуда мою жмурящуюся голову и сказал, подмигнув:

— Давай, малый, сбегай в сторонку…

Меня не надо было уговаривать. Я и так еле терпел, но стеснялся сказать об этом. Из-за Лаймы.

Я вылез из мешка, потянулся, расправил затекшие ноги. Прямо вверх к голубому небу уходили корявые медно-серые стволы сосен, увенчанные у самых облаков зонтиками веток. Сосны росли густо. Ствол к стволу. А там. где была прогалина, на земле лежали кружевные заросли папоротника. Остро пахло черникой и сухой прошлогодней хвоей.

Я соскочил с телеги в песок.

— А тебе что, особое приглашение? — сказал Лайме возница. Он тоже слез с передка и, зайдя к голове коня, стал расстегивать штаны. — Беги в лес. Он — в одну сторону, ты — в другую.

— Я одна боюсь, — надулась Лайма.

— Тогда беги с ним, — буркнул возница, зажурчав под копыта коню.

Я отвязал Сильву, и она вприпрыжку помчалась за мной через хрусткие, ломкие папоротники.

— Не так быстро, — закричала нам вслед Лайма. — Я заблужусь одна.

Я остановился и рыцарски подождал ее. Сильва носилась как очумелая вокруг нас, облаивая низко порхавших бабочек. Когда Лайма поравнялась со мной, я протянул ей руку. Она взяла ее. Мы пошли, раздвигая ногами стебли папоротника, пружиня на мшистых кочках, и со стороны можно было подумать, что мы пританцовываем. При этом глядели в разные стороны. Ее рука взмокла в моей ладони, и она выдернула ее.

— Ты иди вправо, а я — влево, — кивнул я, остановившись.

— Далеко не отходи, — попросила Лайма.

Я зашел за дерево, и оттуда мне было. видно, как Лайма приподняла подол ситцевого платьица, прижав его край подбородком к груди и обнажив розовые короткие трусики. Затем обеими руками опустила их до колен и тут же присела на корточки. Широкие листья папоротника закрыли ее. Торчала лишь золотистая макушка.

Сильва носилась от меня к Лайме и обратно.

— Ты уже? — осведомился я, застегивая штанишки, но деликатно не выходя из-за сосны.

Мы вернулись к телеге, не держась за руки и пристыженно отвернувшись друг от друга.

— Жених и невеста, — усмехнулся возница, уже сидевший в телеге. — Хоть под венец веди.

Я привязал к задку телеги Сильву, поднялся на колесо, пролез через край в сено и ногами вперед стал просовываться в мешок.

— Завяжи его, — велел Лайме возница.

Приехали мы уже в темноте. Я крепко спал в мешке, а Лайма прикорнула снаружи, положив голову на мое плечо, как на подушку, и сквозь мешковину я долго слушал с замиранием сердца ее дыхание, пока сам не уснул.

Я смутно помню, как вошел в дом. Сама хозяйка, худая крестьянка лет под шестьдесят, в платочке, повязанном под подбородком и с пустым провалившимся ртом — там торчало лишь несколько желтых зубов, показалась мне похожей на ведьму. Все напоминало сказку. И темные балки под низким потолком, и керосиновая лампа на грубо сколоченном столе, и связки репчатого лука и чеснока на стенах, и запахи сушеных трав, какими был пропитан дом. За окном таинственно шумел лес. От света к потолку метались огромные тени людей. Даже от меня и Лаймы получались большие тени. Все это я видел в полусне. А проснулся утром в большой деревянной кровати. На перинах. Под льняной простыней. Кто-то раздел меня. Мои штанишки и рубашка висели на задней спинке кровати рядом с ситцевым платьем Лаймы. Я повернул голову и увидел ее золотистые волосы на подушке у самого своего лица. Лайма проспала всю ночь со мной под одной простыней. Я этого даже не заметил. Так же, как и она. До того нас укачало в пути.

Потом закричал во дворе петух, и Лайма проснулась. Увидев меня рядом, скривила презрительную гримасу и, явно подражая взрослым, велела отвернуться. Одевались мы, стоя по обе стороны кровати спинами друг к другу.

Без ботинок, босиком выбежал я наружу и замер от восторга. Лес, вековой, дремучий, тесно обступал хутор, который состоял из двух домов: того, в котором я спал, и сарая. И дом и сарай были крыты потемневшей соломой, и казалось, что вместо крыш на них нахлобучили шапки. На сарае, на самом острие крыши, было положено плашмя тяжелое колесо, на колесо — хворост и солома, и в этом гнезде стоял на тонких красных ногах белый аист и длинным, как штык, клювом поводил из стороны в сторону, неотрывно наблюдая, как я ношусь по двору.

Посреди двора устремил к небу корявое бревно колодезный журавль с подвешенным на длинном шесте и цепи деревянным ведром. А под ведром стоял четырехугольный бревенчатый сруб, позеленевший от сырости и обросший мхом. Если перегнуться через скользкий край, то глубоко внизу, откуда тянуло холодом даже в полдень, тускло мерцала вода, и щепка, брошенная туда, издавала плеск, и круги расходились по сторонам.

В сарае мычала корова. Пегая, в пятнах, с одним лишь рогом, и то задранным не вверх, как у других коров, а почему-то вниз. В дальнем углу, отгороженном грязными досками, повизгивали поросята, припав к розовому животу огромной свиньи, свалившейся на бок и дышавшей глубоко и с прихрюкиваньем, отчего открывался торчавший из-за губы кривой клык. Старуха Анеле выносила в поднятом подоле корм и звала:

— Пиль, пиль, пиль.

На ее зов отовсюду, из-за сарая, из-за сруба колодца, даже из лесу со всех ног неслись к ней желтыми комочками цыплята и серыми — утята. Неслись, путаясь в траве и опрокидываясь на бок. А за ними вперевалку спешили мамаши — курица и утка, квохча и крякая и глядя по сторонам, не отстал ли кто из малышей.

Когда мы обжились на новом месте, Лайма переняла у Анеле эту работу и выносила, как и старуха, корм в подоле своего платьица и так же звала:

— Пиль, пиль, пиль, пиль.

Анеле жила на хуторе одна. Винцасу, отцу Лаймы, она приходилась теткой, а Лайме, как мы вычислили, — двоюродной бабушкой.

Я ни разу не видел Анеле без платка и поэтому даже не знаю цвета ее волос: причесывалась она, должно быть, когда мы спали. Платок нависал уголком надо лбом и торчал двумя концами узла на шее. А между этим было лицо, состоявшее из одних морщин, глубоких, извилистых, словно всю кожу пропахали плугом. Один нос был гладкий и лоснился, как ранний картофель. Губ совсем не было. Они были втянуты в рот. И морщинки от этой щели шли во все стороны. От ушей и до кончика острого подбородка. А глаз Анеле я не запомнил. Такие они были маленькие и невыразительные, как мышки, и, как в норе, спрятаны глубоко под серыми бровями.

Она не улыбалась. Острое лицо всегда озабочено, брови нахмурены. Станешь таким, живя в одиночестве на хуторе, среди дремучего леса, и делая всю тяжелую работу по хозяйству.

И одета всегда в одно и то же. Платок, серая кофта и темная, из грубой ткани, юбка почти до полу. Из-под юбки виднелись лишь пятки в глубоких и темных трещинах. Обуви Анеле не носила.

Муж у нее, конечно, был, потому что она имела детей. Но, видимо, он умер давно, и в доме чувствовалось отсутствие мужской руки: в соломе на крыше зияли дыры, в сарае осела одна стена, и ее подпирал столб. И оба сына разъехались по свету. Старший, еще до войны, укатил в Америку, и от него ни писем, ни приветов Анеле не имела уже который год. Второй сын тоже жил на стороне, и все время, что я провел на хуторе, он туда ни разу не заявлялся. Я видел его размытую фотографию на стене в раме: мальчик в гимназической шапочке.

— Теперь он вдвое старше, — прокомментировала за моей спиной Анеле, пронося из печи чугун с дымящейся картошкой, обдавшей мой затылок теплым паром.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.