ВОЛЬНЫЕ ФАНТАЗИИ ИЗ ЖИЗНИ ПИСАТЕЛЯ ИСААКА БАБЕЛЯ
Часть вторая.
СЛАВА. СЛЕЖКА. СТРАХ
Вокруг была Германия. .
Поезд шел через лес - добротнейший немецкий лес, не какой-то там расхристанный ельник на болоте. Каждое дерево - будь то сосна, дуб или бук вполне могло быть пронумеровано, оценено и занесено в специальный реестр. Лес, таким образом, являлся не только собранием деревьев, но и строго определенной суммой денег">

Стать Лютовым (7)

[1] [2] [3] [4]

Жаботинский фыркал. Откинувшись на спинку кресла и опершись сильными руками о подлокотники, он разглядывал Иуду Гросмана, словно незнакомый экспонат сквозь лабораторное стекло.

- Ваша литературная жизнь - это неинтересно,- обрывая Иуду, сказал Жаботинский.- Согласитесь, есть в мире вещи поважней... Как там наши евреи? Вы ведь пишете о них, стало быть, кое-что знаете.

- Евреи, Владимир Евгеньевич, не испытывают у нас никаких неприятностей.Иуда наморщил лоб и запнулся.- Привычных, так сказать, неприятностей.

- Не говорите глупостей! - фыркнул Жаботинский.- А ассимиляция? А еврейские большевики - они что, новые мараны? Силком их загоняют в партию? Или идите, или в костер? Сталинцы - ведь не католики, никакой Торквемада против ЧК не устоит.

Они сидели в гостиной маленькой квартирки Рувима Овсищера, на одной из улочек, выходивших на бульвар Распай. Бывший одессит Овсищер, когда-то состоятельный торговец мануфактурой, бежал из России в 21-м году, попал в Турцию, оттуда перебрался во Францию и осел, наконец, в Париже. Человек с уравновешенным характером, он давал деньги - помалу, понемногу - и белым, и красным, и эсерам, и бундовцам, и анархистам, и бандитам. В Париже принудительный выбор был куда уhже, да и материальные возможности дающего стали уже не те. Однако надо же было кому-нибудь давать и здесь. Поразмыслив, Рувим Овсищер остановился на еврейском национальном движении: свои всё же люди, не чужие, и идея Национального дома грела его сердце. Тем не менее в Палестину он не собирался ни под каким видом, ссылаясь на слабое здоровье и совершенное неприятие тропической жары. В ответ на уговоры - нет, мол, в Палестине никакой тропической жары, наши предки там жили среди масличных деревьев и прекрасно себя чувствовали - Рувим лишь недоверчиво улыбался и махал рукой... Впустив в квартирку Жаботинского и Гросмана, хозяин гостеприимно поздоровался, потом деликатно попрощался и отправился на бульвар Распай пить кофе с пышкой.

- Что мы будем ходить вокруг да около? - помолчав, сказал Иуда Гросман.Вы же умный человек, Владимир Евгеньевич, золотая голова.- Он мельком взглянул на Жаботинского и с удовольствием отметил, что комплимент не произвел на того ни малейшего впечатления.- Да, местечковые евреи пошли в ЧК, потому что они ненавидели старую власть. А куда им было еще идти? Петь в оперу?

- Что это вы всё время острите? - брезгливо сказал Жаботинский и еще более откинулся в кресле, отодвинулся от Иуды Гросмана.- Чекисты за нами не пойдут, поэтому они для меня не существуют. А вот кто пойдет? Вы знаете?

- Никто не пойдет,- осторожно, словно в ожидании нападения, сказал Иуда Гросман.- Ну, может, одиночки.

- А вы пойдете? - внезапно наклонившись к Иуде, с любопытством спросил Жаботинский.

- Знаете,- улыбнулся Иуда,- мы ведь с вами соседи, жили в двух кварталах друг от друга. Так вот там, в Одессе, мне часто снился один и тот же сон: я, князь Давид Реувейни, собираю евреев по всей Европе, чтоб отвоевать Палестину.

- Давид Реувейни - лжемессия,- серьезно сказал Жаботинский.- Не первый и не последний. Почему бы вам не выбрать себе другое имя, более подходящее для еврейской страны - ну, скажем, Бар-Гиора или Бар-Кохба? Или поменять фамилию на Маккавей? Иуда Маккавей? Это, как вам известно, не лжегерои.

- Я тогда был мальчишкой,- продолжал Иуда,- и вот мне снился и снился этот сон: я князь, я на коне, я еду по улице к Большой синагоге, и девчонки глядят мне вслед.

- На коня сел Лютов, а не Реувейни,- сказал Жаботинский и снова фыркнул: фрк! - Вам недостаточно быть самим собой? Значит, знаменитые писатели тоже болеют этой типично галутной болезнью...

- А я и есть галутный еврей,- пожал плечами Иуда Гросман.- Русский еврей. А вы - нет?

- Вы видели собственными глазами,- не ответил Жаботинский,- как этот ваш казак зарезал старого еврея? Взял его за бороду, отвернул голову и зарезал так, чтобы не забрызгаться. Видели?

- Ну допустим,- сказал Иуда Гросман.- А что?

- Великолепно написано, это я вам говорю как коллега,- сказал Жаботинский.- Но почему вы не бросились на помощь старику? Не погибли? Не застрелили казака? Почему, Гросман?

- Странный вопрос! - раздраженно пожал плечами Иуда Гросман.

- Впрочем, вы сами уже ответили на него, процитировав меня по памяти, но почти дословно. Еще вопросы?

- Не так много,- вынимая из кармана пухлую записную книжку, сказал Жаботинский.- И скорее выводы, чем вопросы,- вы ведь все равно не отвечаете...

Иуда снял очки, потер пальцами переносицу. Да что тут, собственно, отвечать? Жаботинский делит всех евреев надвое - на тех, кто хочет ехать в Палестину, и на тех, кто предпочитает оставаться в своих родных палестинах. Всё остальное его не интересует: литература, душевная слабость, субботние коржики с маком. Он просто одержимый, и в этом его притягательность. Но он ошибается: национальный характер, а не государственный гимн удержит еврейство от вымирания, и романтика неизбежно оборачивается кровью, если не расстрельным тупиком... Почему не бросился спасать старика? Да потому хотя бы, что картинка жалкой смерти этого старика дороже целого учебника истории гражданской войны. Написанная им, Иудой Гросманом, картинка с натуры. Почти

с натуры.

Жаботинский аккуратно, страничка за страничкой перелистывал свою записную книжку, что-то искал. Найдя, достал из кармана вечное перо и тщательно вычеркнул какую-то запись.

- Что это вы делаете? - с любопытством спросил Иуда.

Жестко улыбнувшись, Жаботинский протянул ему книжку. Вычеркнуты были его, Иуды, имя, фамилия и номер гостиничного телефона.

Часть третья.

ИСПОВЕДЬ НА ЗАДАННУЮ ТЕМУ

"Я рос лживым мальчиком, гражданин следователь. Не я один таким рос, просто об этом принято умалчивать. Говорить правду - это навык, как, например, умение лазать по отвесным скалам. Человеческому существу свойственно фантазировать, на это настроена его бессмертная душа, а правда скучна, как уравнение. Эта правда одна на всех, она похожа на приказ по армии, напечатанный под диктовку генерала. Строевая правда ни к чему ребенку, он видит мир по-своему; иногда это сохраняется надолго, на всю жизнь. А разве любовь - это правда? Совсем наоборот. Только животные, быть может, правдивы от природы: олени, змеи.

Я лгал, уверяя всех, что я образцово-показательный советский человек - не вредитель, не диверсант и не шпион. Не обязательно же, в самом-то деле, разгуливать в плаще и с кинжалом, чтобы быть подрывником и шпионом, закладывающим взрывчатку под Каменный мост, по которому едет на работу товарищ Сталин. Правда, только правда, ничего, кроме правды: я прикрепил мину ко второму быку моста. Нет, к третьему. Нет, к первому. Где же мина, куда она делась? А ее унесло течением реки, и секретный взрывчатый материал, переданный мне французской разведкой, растворился в речной воде, как сахар в чае. Я действовал с величайшим умением и предусмотрительностью, но природные обстоятельства, такие, как скорость советской водной артерии и ее напор, не были учтены разработчиками диверсии, попивающими лиловым утром свой кофе на берегах парижской Сены. Кофе с круасанами, из тяжелых устойчивых чашек.

Я лгал не только в этом. Вместо того чтобы писать с натуры советскую строительную жизнь, я сочинил нехарактерного одесского бандита еврейской национальности, куриную торговку и немногословного молодого человека в малиновых штиблетах. Я ткал сказку. В этом моя вина, я признаю ее. И о конном походе я сочинил сказку: ведь буденновцы, как я сейчас с удовольствием припоминаю, каждый день мыли портянки и пели революционную "Марсельезу" на французском языке, а вовсе не хулиганили и не насильничали наподобие несдержанных махновцев, напрочь лишенных пролетарского самосознания. Итак, я писал сказки. Сказка - ложь, хоть в ней намек: добру молодцу урок. Мне не следовало давать урок добру молодцу, в этом тоже моя ошибка и вина. В хедере на Болоте мне следовало давать уроки, вот где.

Меня вербовали трижды. Нет, дважды. Нет, трижды. Однажды - в масоны. Человек по имени Зебб, в босяцком обличье, предложил мне возглавить ложу "Алеет Восток". Этот человек, отрепья которого пахли земляничным мылом, подсел к моему столику в ресторане московского ипподрома. "Кто этот красивый еврей с печальными глазами и царской плешью?" - спросил подсевший. "Ну, угадайте! сказал я.- Но у меня складывается впечатление, что вы говорите обо мне". С точки зрения конспирации это было отлично: люди, множество возбужденных людей, хлопанье откупориваемых пробок, и этот запах земляничного мыла... Сначала Зебб, как видно, испытывая меня, предложил мне выставить пару пива. Затем речь зашла о преимуществах малороссийского борща перед курскими щами. Следующим этапом вербовки стал доверительный разговор о приготовлении жаркого из кролика. И уже после обеда, откланиваясь, земляничный Зебб предложил мне "Алеет Восток" и попросил взаймы двадцать пять рублей до понедельника. Осоловев от пива и борща, я принял предложение и частично удовлетворил просьбу вербовщика. И мы расстались, вполне довольные друг другом.

Я хочу пива. Кружку холодного пива в белом берете, свешивающемся на ухо. Я хочу пива с чесночными сухариками, пропитанными маслом. Я понимаю, что это невозможно.

Многое невозможно в жизни, и теперь я понимаю это очень хорошо. Невозможно распахнуть дверь моей камеры, выйти из тюрьмы на улицу, от которой меня отделяют три десятка метров - и бездна, где клубится ничем не ограниченное время и никак не очерченное пространство. Это я узнал здесь, в тюрьме. За науку надо платить, и вот я плачу. Я заплачу сполна, и в ожидании часа расплаты меня радуют лишь две вещи: то, что камера одиночная, и то, что у меня есть бумага и карандаш. И, пожалуй, еще одно: я никого не должен за это благодарить ни кивком головы, ни низким поклоном - никого, кроме Черного ангела.

Да, вербовки... Между ними - первой и второй - дымится время. Дымок змеится, пахнет можжевельником. Нарезать время на недели и часы столь же бессмысленно, как держаться правды. Самое существенное свойство времени - это его аморфность. Время расползается по сторонам, плывет, беззвучно обрушивается в провалы, вздымается на кручи - и необратимо движется вперед. Вперед. "Время" и "назад" - понятия несопоставимые: время своего не отдает. Мне бы так хотелось снова проехать на коне по улице, ведущей к Большой одесской синагоге, и чтоб девушки, приставляя ко лбу полочки ладошек, глядели мне вслед... Я понимаю: это тоже невозможно.

Яков Блюмкин был вторым моим вербовщиком, вербовщиком моей души. Можно удивляться, можно, разинув рот, хлопать себя по ляжкам: да, это тот самый Блюмкин, не однофамилец его и не тезка, а бомбист Блюмкин, растерзавший графа и расстрелянный здесь, этажом ниже моей одиночки, за свое любопытство беса. Наверно, я немного завидовал ему - этому молодому безумцу с насмешливо-мрачными глазами. Но и он мне завидовал, я знаю - моим литературным успехам, моей славе. Люди крови и власти всегда завидуют людям Слова: без применения власти, без кровопролития писатель, переживя свой век, остается в памяти людей. Автор - во все времена современник своего читателя, живое дышащее существо, а властитель, еще не успев остынуть, превращается в предмет антиквариата, с которого надобно счищать пыль метелочкой из птичьих перьев.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.