ГЛАВА ТРЕТЬЯ (1)
[1] [2] [3] [4]– Ничего. Ты что, не хочешь их видеть?
– Я их вижу и на суше. Закрою глаза – и вижу. Нам еще в березовую рощу… Одевайся!
«Ах, Эстер, Эстер, – огорчился Ицхак. – Напрасно ты не согласилась раздеться и окунуться. В воде все не так, как на земле. В воде не увидишь ни выклеванного пулей глаза, ни раскроенного топором черепа, ни переломанных рук, ни губ, застывших в предсмертной судороге. Твои сестры Мириям и Ципора, Хава и Злата протянули бы к тебе ожившие руки, а Фейга чмокнула бы тебя в щеку… Там, на дне, не было ни немцев, ни полицаев; моим братьям и твоим сестрам там, среди водорослей и ила, хорошо, безопасно, зови их, не зови, все равно на берег не выйдут, ибо никто них уже не поверит, что на земле нет тех, кто сгонял их в колонны, выкручивал руки и убивал».
Когда Ицхак вышел на берег и, обсохнув, напялил на себя рубаху, то рядом с собой увидел не продрогшую Эстер, а своего закадычного друга Натана Гутионтова.
– Не могу дозвониться, – пожаловался тот.
С мокрых волос Малкина стекала вода, но он и сам не мог взять в толк, на какой берег – Вилии или Вилейки. Оба берега вдруг сомкнулись, соединились, слились.
– Она, видно, сняла трубку, – простонал парикм– Боюсь, как бы чего не натворила… Ты их не знаешь. Русских баб… женщин, – поправился он. – Это тебе не еврейки. Русские на все способны.
– Еврейки тоже, – успокоил его Ицхак.
– Что-то я не слышал, чтобы наши на себя руки накладывали! – огрызнулся Натан.
– Накладывают, накладывают. Если так переживаешь, поезжай домой.
Он все еще стоял на берегу Вилии, босой, косясь на мокрый талес. Где его сейчас высушишь? Не возвращаться же в синагогу-пекарню к пышущей жаром печи? Он зашнуровал ботинки, выжал мокрый талес и оглянулся. Сперва на сорок шестой год, на Вилию. Потом на Вилейку, покойно и безгрешно струившуюся вдоль Бернардинского сада. Не было ни Эстер, ни Леи Стависской. Ни о чем не хотелось думать. Ничего больше не хотелось вспоминать.
На сегодня хватит. Он, Ицхак, будет просто сидеть и наслаждаться природой, слушать, как цвенькают птицы, глядеть, как плывут облака. Он все памяти выметет, как пани Зофья листья аллеи. Нельзя превращать воспоминания в ремесло, нельзя каждый день вспарывать прошлое, как старый пиджак, иначе наложишь на себя руки. У него нет больше сил разрываться между временами, перебегать с одного берега на другой. Нет больше сил. Но что делать, если нет и другой одежды, кроме воспоминаний? Если нечем прикрыть свою наготу? Если спички отсырели и в очаге не осталось ни одного полена?
Он закрыл глаза и предался блаженному безразличию ко всему сущему. Но блаженство его длилось недолго.
Перед ним вдруг выросли две молодые цыганки: цветастые платья, в ушах звездастые серьги, во рту дешевые сигареты.
– Позолоти ручку, красавчик! Всю правду скажем: что будет…
– Что будет, я, красавицы, знаю. А вот что было…
Цыганки опешили:
– Что было? Сам, красавчик, знаешь.
– В том-то и беда, что не знаю. Не знаю, не знаю…
Только-только Ицхак задремал, как к нему подбежала Авива.
– Я спустилась к ней, – взволнованно сказала девочка, – но испугалась собаки.
– Какой собаки? – спросил Малкин, почуяв неладное.
[1] [2] [3] [4]