20. ПОРОК НАКАЗАН
[1] [2]— Что-то сегодня больнее, чем обычно, — морщась, сказала начальница.
Она спокойно ушла, не проверив карманов. Но через несколько минут в амбулаторию ворвалась Нинка, курьер УРЧа, "перековавшаяся" блатнячка. Она посмотрела на меня так, как смотрят на увозимых в Серпантинку, и, задыхаясь от волнения, крикнула:
— К Циммерманше! На цирлах!
Потом она с сокрушением добавила, что мне, видать, не сидится на теплом месте и что начальницу всю бьет от злости.
Циммерман действительно даже побледнела от гнева, от неслыханного оскорбления. Папироса тряслась в ее пальцах не хуже, чем в моих только что дрожал пинцет.
— Отдайте письмо! — выбросила она мне в лицо сквозь свои длинные зубы.
Конечно, можно бы сказать: не знаю, может, выронили? Но я почему-то делаю ставку на пристрастие начальницы к честности.
— Я сожгла его.
— Как низко вы пали! В чужой карман... Как блатнячка... Ступайте!
Полина Львовна выслушивает мой рассказ чуть не в обморочном состоянии. На глазах ее слезы от страха, от жалости ко мне. Но упрекает она меня почти теми же словами, что Циммерман.
— Это ужасно! В чужой карман... Как уголовная...
Я просто сатанею от злости.
— Да ведь письмо-то мое! И не я первая в чужой карман полезла!
— Мы заключенные. Вас просто обыскали.
Самое страшное! Не только начальники убеждены в своем праве топтать в нас все человеческое, но и мы помаленьку свыкаемся с растоптанностью. Вроде так и надо. Вроде для этого нас и Бог создал.
Только на короткую минуту и моя вспышка. А вот уже охватил, охватил липкий ужас. Обливает тело унизительным рабским потом. Что она со мной сделает, эта женщина, которой дано право выворачивать мои карманы, распоряжаться моей душой и телом? Хорошо, если только карцер. Не хочу, не хочу, не хочу! Не могу больше... А оказывается, могла. Еще много-много...
Расправа начинается этой же ночью.
— С вещами!
Нарядчица, которая спит со мной в одном бараке (прощай, барак обслуги, квартира лагерных царедворцев!), тихонько объясняет, куда меня поволокут.
— На Известковую! Ничего нельзя было поделать. Уж больно ты ее разъярила.
Вспоминаю школу штрафников, известную еще с Магадана. Эльген — штрафная для всей Колымы, Мылга — штрафная для Эльгена, Известковая — штрафная для Мылги. Судорожно сую в мешок вещи — задрипанные мои, замызганные по этапам тряпки. С ужасом осознаю, что у меня нет ничего подходящего для такого пути: ни ватных брюк, ни крепких чуней. Бегала здесь по зоне в старых ботинках из маминой вдовьей посылочки сорокового года. А на дворе конец ноября. Больше сорока бывает.
— На чем ехать-то? — шепчет испуганная тетя Настя, дневальная. — Туда, говорят, на тракторе только.
Нет. Наша справедливая, но строгая начальница определила за мои преступления более строгую кару. Меня повели пешком. Семьдесят пять километров. Тридцать — до Мылги и сорок пять — от Мылги до Известковой. Девственной, малохоженой тайгой. Конвоиры менялись на стоянках, а я все шла и шла. Может, и не дошла бы, если бы вахтер-татарин, у которого я детей лечила, не сунул мне при выходе из вахты узелок с едой, которую, видно, принес с собой на суточное дежурство. Хотел еще денег дать, даже повторял по-татарски: "Тукта, тукта, акча бар..." Но в это время на вахту зашел красавчик Демьяненко, который только что сдал смену. Он весело закричал мне вслед:
— Отгулялась, стало быть, в лекпомшах, а? Ну, другой раз будешь знать, как по карманам лазить!
Великолепные у него были зубы! И хохот звонкий. Вроде футбольный болельщик ликует при удачном ударе.
В узелке оказались хлеб, сахар и большой кусок холодной оленины.
[1] [2]