Глава XX. «Спекторский». «Повесть». Окончание (1)

[1] [2] [3] [4]

Тогда Упреки Ольги Бухтеевой преследуют другую цель — не унизить, но разбудить Спекторского, заставить его новыми глазами взглянуть на мерзость собственного запустения; под «народом, обремененным беззакониями», явно понимается интеллигенция, чья земля (культурная почва) действительно опустошена, как после разорения чужими. Тогда все, что она говорит Спекторскому,— призыв «омыться, очиститься»; и не зря здесь сказано о привкусе материнства — не будет же мать просто так наказывать свое дитя, она преследует и некие воспитательные цели… Однако, согласитесь, есть существенная разница между словами: «Каким еще оружьем вас добить!» — и воплем Исайи: «Во что вас бить еще, продолжающие свое упорство?» Да и странен был бы текст Исайи в устах бурятки-комиссарши.

Книгу о Спекторском завершает строчка «Пока я спал, обоих след простыл». Она же и кольцует это сочинение, первая глава которого начинается словами «Весь день я спал»; тогда все эти сказочные совпадения можно объяснить тем, что рассказчик просто-напросто проспал дольше обыкновенного и увидал историю Спекторского во сне. «Не спите днем!» Отсюда же и неправомерное внимание к отдельным подробностям, и скомканность целого, и бесконечные встречи сквозных персонажей — угрюмца, девочки, проходимца… Если же отбросить сновидческую версию, последняя строчка приобретает особый смысл: оба героя бесследно исчезают из жизни рассказчика, поскольку в реальности больше нет места обоим этим типажам — и честному интеллигенту, и яростной комиссарше. Для двадцать девятого года вывод вполне точный.

2

Хотел того Пастернак или нет, но вывод у него получился пугающий: интеллигент, заигрывающий с революцией, должен быть готов к тому, что революция не простит ему своей ранней благосклонности и мстительно уничтожит (в лучшем случае морально, а то ведь у нее и револьвер). Революция не простит интеллигенции того, что эта последняя знала ее, так сказать, в молодости, в робости, до окончательного озверения… Хорошо еще, что под занавес в той же квартире-компотнике не оказались Анна Арильд (в качестве «певицы») и проститутка Сашка (в качестве ответственного работника). Не то б и они не простили герою, что он некогда добился их взаимности, а теперь, в новые времена, остался всего-навсего литератором — кем и был. Тогда как они — о, они…

Вещь была закончена в 1930 году — Пастернак написал «Вступленье», в котором обосновал свой интерес к личности Спекторского тем, что заинтересовался творчеством Марии Ильиной, ныне живущей в Англии. Ее сочинения (не указано — прозаические или стихотворные) привлекли к России «всемирное вниманье» (Пастернак, как известно, сильно преувеличивал известность Цветаевой за рубежом — ревниво полагая, что на Западе и он был бы лучше оценен). Герой здесь прямо назван «человеком без заслуг, дружившим с упомянутой москвичкой». Доминирующее настроение вещи, какой она сложилась к тридцатому году, обозначено с абсолютной откровенностью:

Светает. Осень, серость, старость, муть.
Горшки и бритвы, щетки, папильотки.
И жизнь прошла, успела промелькнуть,
Как ночь под стук обшарпанной пролетки.
Свинцовый свод. Рассвет. Дворы в воде.
Железных крыш авторитетный тезис.
Но где ж тот дом, та дверь, то детство, где
Однажды мир прорезывался, грезясь?
Где сердце друга?— Хитрых глаз прищур.
Знавали ль вы такого-то?— Наслышкой.
Да, видно, жизнь проста… но чересчур.
И даже убедительна… но слишком.
Чужая даль. Чужой, чужой из труб
По рвам и шляпам шлепающий дождик,
И, отчужденьем обращенный в дуб,
Чужой, как мельник пушкинский, художник.

Пушкинский мельник, как известно, от горя сошел с ума.

Пастернаку сорок лет, мир вокруг — безнадежно чужой, и непонятно уже, как в этих же дворах, в этом самом воздухе могли ему когда-то являться фантастические откровения. Вместо них теперь — «железных крыш авторитетный тезис»: все просто — но чересчур, убедительно — до отвращения. Он выполз потом и из этого кризиса — ценой бегства из семьи и частичного отказа от собственного взгляда на вещи; но до «второго рождения» (и второго дыхания) оставалось еще около года, и завершение романа приходится на пик пастернаковской депрессии — к счастью, не сказавшейся на его творческих способностях.

Процесс создания «Спекторского» шел параллельно процессу закручивания гаек в цензуре и постепенного перерождения отечественной словесности, скудевшей и упрощавшейся не по дням, а по часам. В результате роман благополучно прошел в печать по главам — частично в альманахе «Ковш», частично в «Красной нови», вступление взял «Новый мир»,— но полное издание задерживалось и натыкалось на серьезные препоны. Пастернак повел себя с исключительным достоинством — и в конце концов добился своего. Полный текст он отнес в Ленгиз, сильно надеясь на поправку своих материальных обстоятельств. 6 ноября 1929 года роман оказался у Павла Медведева — критика, редактора, филолога-бахтинца. В конце двадцатых если уж и разрешалось писать об интеллигенте — он обязательно должен был к концу перековываться и лучше бы бесповоротно порывать с прошлым (и то уже было большой либеральностью — в литературе тридцатых годов интеллигент почти однозначно вредитель). Автор был готов даже сочинить предисловие к книжке, «которое состояло бы из признанья этой неудачи и ее разбора» (предисловий Пастернаку с каким-то хроническим упорством писать не давали — ни к собственным сборникам, хотя он специально для «Избранного» написал очерк «Люди и положения», ни к «Фаусту», ни к Шекспиру. Он предлагал все объяснить,— но его ясности, по-видимому, боялись больше, чем его темнот). Пока он объяснял замысел (и его неизбежную, как ему представлялось, неудачу) редактору:

«Я глядел не только назад, но и вперед. Я ждал каких-то бытовых и общественных превращений, в результате которых была бы восстановлена возможность индивидуальной повести. Т.е. фабулы об отдельных лицах… (Читай: ждал, что частная жизнь частного человека опять начнет что-то значить — и возможен будет сюжет, появится повесть не только о времени, но и о себе.— Д.Б.) В этом я обманулся, я по-детски преувеличил скорость вероятной дифференциации нашего общества и части старого в новых условьях, и той наконец части, о которой принято говорить наиболее фальшиво и лицемерно: точно ее отсутствие ничего, кроме публицистического злорадства, не вызывает и не оставляет в воздухе ощутительной пустоты; точно разлука не является названьем того, что переживается в наше время большим, слишком большим множеством людей».
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.