Донесение внештатного сотрудника Городского управления культуры «Силиката» из валютного бара гостиницы «Националь» (Донесение перемежается внутренним монологом «Силиката»)
[1] [2] [3]– Дочке… – хрипел он, – дочке на фломастеры… она у меня… талант…
– Врет! Все врет! – завизжал напарник. – Усе брешет про дочку! Что ему дочка! На «Жигули» копит!
– Ну-ка! – рявкнул тут Шевцов далеким знакомым молодым рыком, прилетевшим из той холодной страны, где не только свободно конвертируемая валюта, но и обыкновенные денежные знаки не имели хождения. – Ну-ка, сучка! – Он умело закрутил напарнику руку за спину, загнал его в угол и взялся там над ним мудрить. – А ты на что копишь? Ты на что копишь?
Хвастищев и Тандерджет некоторое время наблюдали за этой сценой. Шевцов мощно покряхтывал, а напарник его визжал непрерывным поросячьим визгом, но, как показалось пьяным гостям, не без некоторого удовольствия.
– Ничего, умеет, – одобрительно хмыкнул Патрик, – где-то я уже видел такую работу, вот такого орангутанга, но только не помню где.
– Я тоже не помню, – пробормотал Хвастищев. – Я знаю его отлично и видел где-то близко-близко… Может быть, в какой-нибудь другой жизни? Ты думаешь, я хитрю, Пат? Ты думаешь, я трушу? Смотри, я назову его первым попавшимся именем, ведь я не помню, как его зовут… Пока, Олег Владленович!
– Пока! – буркнул Шевцов, не прекращая своей сокровенной работы.
– Гуд лак! – на вершине болевого порога восторженно воскликнул его напарник.
Хвастищев и Тандерджет вышли из гостиницы и увидели с крыльца, как широким фронтом ползет поземка по ночной Манежной площади, услышали, как она свистит, как гудят троллейбусные провода. Еще они увидели над холодным и темным и сонным городом, над мрачными башнями Исторического музея, над всей этой неудавшейся Византией расплывшееся в морозных кольцах желтое пятно – наше последнее, последнее, ну конечно последнее, о Господи, наше последнее прибежище.
Положив Хвастищеву голову на плечо, горько плакала в ухо ему лейтенант его милый, Тамарка:
– Ах, Радичек-голубчик, и вы, товарищ Патрик, ах-ах, как стыдно…
– Да что ты плачешь, Тамарка?
– Ах, как стыдно мне за этих стариков! Всю нашу организацию позорят, сталинские выродки! Вы не думайте, товарищи, у нас далеко не все такие, и много даже есть прогрессивной молодежи. Непременно, непременно поставлю вопрос, вопрос на бюро, бюро…
– Не плачь ты, Тамарка! Хочешь на ручки, как Клара?
– Бю-бю-бю-ро-ро-ро, – бормотала она, засыпая на его плече, и веки ее, утомленные секретной службой, смыкались, и малороссийские очи погружались в гоголевскую ночь.
Он взял ее на руки, она была легка.
Хвастищев и Тандерджет медленно шли по пустынной Москве с девушками на руках. Поземка хлестала их по ногам, головы припорашивал снег, носы щипал мороз, но животам было тепло от женских тел и потому хорошо.
– Ах, чтоб мне провалиться на этом месте!
– Ну, что ты там кряхтишь?
– Да ведь я же назвал его по имени-отчеству, и он отозвался! Как я назвал его, не помнишь?
– Не притворяйся, старик!
– Клянусь, я забыл, все вылетело из головы. Клянусь памятью Тольки фон Штейнбока – ты помнишь, я тебе о нем говорил? Клянусь памятью золотоволосой Алисы – я тебе о ней рассказывал или нет?
– У тебя сейчас другая баба на руках.
– Ах да, прости. Слушай, я не могу успокоиться – где я видел этого старпера?
– Ты мне надоел! И этот мороз мне надоел, вечный союзник трудового народа. У вас надо пить в три раза больше. Я дико трезвею! В твоей лавке есть выпивка?
– Может, и есть полбутылки… не уверен…
– Не знаю ни одного русского, у которого был бы в доме запас алкоголя. Все выпиваете сразу, сволочи!
– Нет, так Ивана пошлем. Да вон он едет! Ваня! Ваня! Желтая патрульная машина с фиолетовой мигалкой на
крыше вынырнула из снежной мглы, и в окне ее появилось жизнерадостное бандитское лицо старшины милиции Ивана Мигаева.
– А, скульптор! Чувих несете? – спросил он.
– Ваня, будь другом, возьми у меня из кармана деньги и съезди за водкой!
Дважды просить себя старшина Ваня не заставил, помчался под светофорами сквозь снежные вихри к Казанскому вокзалу.
[1] [2] [3]