В. Гроссман, И. Эренбург. Черная книга (5)

[1] [2] [3]

Было предусмотрено даже снабжение деньгами бежавших. Варшавский врач, который собирал деньги, едва не погубил всего дела. Однажды шарфюрер заметил, что из кармана его брюк видна толстая пачка кредиток – это была очередная порция денег, которые доктор собирался укрыть в тайнике. Шарфюрер сделал вид что ничего не заметил, и тотчас доложил об этом самому Францу. Это было, конечно, событием чрезвычайным. Франц лично отправился допрашивать врача. Он сразу заподозрил нечто недоброе: в самом деле, для чего смертнику деньги? Франц приступил к допросу уверенно и не спеша – вряд ли на земле был человек, умевший так пытать, как он. И он был уверен, что нет на земле человека, который мог бы устоять против пыток, известных гауптману Курту Францу. В треблинском аду умели пытать великие академики этого дела. Но варшавский врач перехитрил эсэсовского гауптмана. Он принял яд. Один из участников восстания рассказывал мне, что никогда в Треблинке не старались с таким рвением спасти человеку жизнь. Видно, Франц чутьем понял, что умирающий врач уносит важную тайну. Но немецкий яд действует верно, и тайна осталась тайной.

В конце июля наступила удушающая жара. Когда вскрывали могилы, из них, как из гигантских котлов, валил пар. Чудовищное зловоние и жар печей убивали людей; изнуренные люди, тащившие мертвецов, сами мертвыми падали на колосники печей. Миллиарды тяжелых обожравшихся мух ползали по земле, гудели в воздухе. Дожигалась последняя сотня тысяч трупов.

Восстание было назначено на 2 августа. Сигналом ему послужил револьверный выстрел. Знамя успеха осенило святое дело. В небо поднялось новое пламя, не тяжелое, полное жирного дыма, пламя горящих трупов, а яркий, знойный и буйный огонь пожара. Запылали лагерные постройки, и восставшим казалось, что само солнце, разорвав свое тело, горит над Треблинкой, правит праздник свободы и чести. Загремели выстрелы, захлебываясь, затараторили пулеметы на захваченных восставшими башнях. Торжественно, как колокола правды, загудели взрывы ручных гранат. Воздух всколыхнулся от грохота и треска, рушились постройки, свист пуль заглушил гудение трупных мух. В ясном и чистом воздухе мелькали красные от крови топоры. В день 2 августа на землю треблинского ада полилась злая кровь эсэсовцев, и пышущее светом голубое небо торжествовало и праздновало миг возмездия. И здесь повторилась древняя, как мир, история: существа ведущие себя, как представители высшей расы, существа громоподобно возглашавшие: "Achtung! Mutzen аЬ!", существа, вызывавшие варшавян из их домов на казнь, потрясающими, рокочущими голосами властелинов: "Аllе-r-r-r- raus, unter-r!", эти существа, столь уверенные в своем могуществе, когда речь шла о казни миллионов женщин и детей, оказались презренными трусами, жалкими, молящими пощады пресмыкающимися, чуть дело дошло до настоящей смертной драки. Они растерялись, они метались, как крысы, они забыли о дьявольски продуманной системе обороны Треблинки, о всеубивающем огне, заранее организованном, забыли о своем оружии. Но стоит ли говорить об этом и нужно ли хоть кому-нибудь дивиться этому?

Когда запылала Треблинка и восставшие, молчаливо прощаясь с пеплом народа, уходили за проволоку, со всех концов ринулись эсэсовские и полицейские части преследовать уходящих. Сотни полицейских собак были пущены по следам. Немцы мобилизовали авиацию. Бои шли в лесах, на болотах и мало кто, – считанные люди из восставших, – дожил до наших дней. Но что с того – они погибли в бою, с оружием в руках.

После дня 2 августа Треблинка перестала существовать. Немцы дожигали оставшиеся трупы, разбирали каменные постройки, снимали проволоку, сжигали недожженные восставшими деревянные бараки. Было взорвано, погружено и увезено оборудование здания смерти, уничтожены печи, вывезены экскаваторы, огромные бесчисленные рвы засыпаны землей, снесено до последнего камня здание вокзала, наконец, разобрали рельсовые пути, увезены шпалы. На территории лагеря был посеян люпин, построил свой домик колонист Стребень. Сейчас этого домика нет, он сожжен. Чего хотели достичь всем этим немцы? Скрыть следы убийства миллионов людей в треблинском аду? Но разве это мыслимо сделать? Разве мыслимо заставить молчать тысячи людей, свидетельствующих о том, как эшелоны смертников шли со всей Европы к месту конвейерной казни? Разве мыслимо скрыть то мертвое, тяжелое пламя и тот дым, что восемь месяцев стояли в небе, видимые днем и ночью жителями десятков деревень и местечек? Разве мыслимо вырвать из сердца, заставить забыть тринадцать месяцев длившийся ужасный вопль женщин и детей, что и по сей день стоит в ушах крестьян деревни Вулька? Разве мыслимо заставить молчать оставшихся в живых свидетелей работы треблинской плахи, от первых дней ее возникновения до дня 2 августа, последнего дня ее существования, – свидетелей, согласно и точно рассказывающих о каждом эсэсовце и вахмане, свидетелей, шаг за шагом, час за часом восстанавливающих треблинский дневник? Им уже не крикнешь "Mutzen ab", и уже не свезешь в газовню. И уже не властен Гиммлер над своими подручными, которые, низко опустив головы, теребя дрожащими пальцами край пиджака, глухим, мерным голосом рассказывают кажущуюся безумием и бредом историю своих преступлений.

Мы приехали в Треблинский лагерь в начале сентября 1944 года, то есть через тринадцать месяцев после дня восстания. Тринадцать месяцев работала плаха. Тринадцать месяцев пытались немцы скрыть следы ее работы. Тихо. Едва шевелятся вершины сосен, стоящих вдоль железной дороги. Вот на эти сосны, на этот песок, на этот старый пень смотрели миллионы человеческих глаз из медленно подплывавших к перрону вагонов. Тихо шуршат пепел и дробленый шлак по черной дороге, по-немецки аккуратно обложенной крашенными в белый цвет камнями. Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле. Стручки люпина лопаются от малейшего прикосновения, лопаются сами с легким звоном: миллионы горошинок сыплются на землю. Звук падающих горошин, звон раскрывающихся стручков сливаются в сплошную печальную и тихую мелодию. Кажется, из самой глубины земли доносится погребальный звон маленьких колоколов, едва слышный, печальный, широкий, спокойный. А земля колеблется под ногами, пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода.

Земля извергает из себя дробленые кости, зубы, вещи, бумаги, она не хочет хранить тайны. И вещи лезут из лопнувшей земли, из незаживающих ран ее. Вот они, – полуистлевшие сорочки убитых, брюки, туфли, позеленевшие портсигары, колесики ручных часов, перочинные ножики, бритвенные кисти, подсвечники, детские туфельки с красными помпонами, полотенца с украинской вышивкой, кружевное белье, ножницы, наперстки, корсеты, бандажи. А дальше из трещин земли лезут на поверхность груды посуды: сковороды, алюминиевые кружки, чашки, кастрюли, кастрюльки, горшечки, бидоны, судки, детские чашечки из пластмассы, А дальше, из бездонной вспученной земли, точно чья- то рука выталкивает на свет похороненное немцами, выходят на поверхность полуистлевшие советские паспорта, записные книжки на болгарском языке, фотографии детей из Варшавы и Вены, детские, писанные каракулями письма, книжечки стихов, списанная на желтом листочке молитва, продуктовые карточки из Германии. И всюду сотни флаконов и крошечных граненых бутылочек из-под духов – зеленых, розовых, синих. Над всем этим стоит ужасный запах тления, его не могли победить ни огонь, ни солнце, ни дожди, ни снег, ни ветры. И сотни маленьких лесных мух ползают по полуистлевшим вещам, бумагам, фотографиям.

Мы идем все дальше по бездонной, колеблющейся треблинской земле и вдруг останавливаемся. Желтые, горящие медью, волнистые густые волосы, тонкие, легкие прелестные волосы девушки, затоптанные в землю, и рядом такие же светлые локоны, и дальше черные тяжелые косы на светлом песке, а дальше еще и еще. Это, видимо, содержимое одного, только одного лишь, не вывезенного, забытого мешка волос. Все это правда. Последняя надежда, что это сон, рушится. А стручки люпина звенят, стучат горошины, точно и в самом деле из-под земли доносится погребальный звон бесчисленных маленьких коло- колов. И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку. Дети с черной дороги

Мы шли по полю, густо заросшему люпином. Солнце жгло, шелест сухих листьев и треск стручков спивались в грустные, почти певучие звуки. Обнажив седую, трясущуюся голову. старик-проводник перекрестился и сказал:

– Вы шагаете по могилам.

Мы шли по земле Треблинского лагеря смерти, куда немцы свозили евреев со всех концов Европы и оккупированных районов СССР.

Здесь немцами были умерщвлены миллионы людей. Страшная черная дорога прорезывает треблинское поле; она черна от того, что на протяжении трех километров засыпана человеческим пеплом. На подводах подвозили тонны пепла, одиннадцати-тринадцатилетние дети-заключенные лопатами разбрасывали его по дороге. Их называли: "дети с черной дороги".

В морозный февральский день 1943 года очередной товарный поезд в числе прочих "пассажиров" доставил в Треблинский лагерь смерти шестьдесят мальчиков. Это были еврейские дети из Варшавы, Вильнюса, Гродно, Белостока и Бреста. При высадке эшелона их отделили от семей; взрослые были отправлены в лагерь смерти, а мальчики в "трудовой лагерь".

Начальник этого лагеря, гауптштурмфюрер голландский немец Ван Эйпен, решил, что мальчиков убить всегда успеет, а пока их можно использовать на работе. Он поручил унтерштурмфюреру Фрицу Прейфи взять детей под свое начало. Прейфи отобрал 16 самых щупленьких, худосочных, посиневших от мороза ребят и передал их одноглазому Свидерскому. Одноглазый Свидерский жил когда-то в Одессе и занимался темными дела- ми. В лагере он был "специалистом по молотку".

Выстроив ребят, Свидерский выхватил из-за пояса молоток и, плюнув на обушок, как столяр перед вколачиванием гвоздя, начал убивать детей ударами в переносицу. Хрупкие тела валились на мерзлую землю. Жизнь гасла в детях быстро и легко. Мальчики сдержанно всхлипывали. И это было страшнее громкого стона. Взрослые заключенные, видавшие тысячу смертей, закрывали руками лица. Маленький рыжий мальчик с медно- золотистими курчавыми волосами и синими глазами запротестовал:

– Это плохая смерть. Лучше расстреляйте нас.

– Расстрелять? – переспросил Свидерский, показывая на свой слепой правый глаз, – стрелять не умею, из винтовки не попаду.

Он поднял молоток, чтобы убить рыжего мальчика, но Прейфи остановил палача. И рыжий мальчик ушел.

Детей, оставленных для работы, разместили в бараке. Их койками были нары, устроенные в три яруса. Прейфи приказал, чтобы они спали на досках. Самого рослого из них – Лейбу, которому было 14 лет – он назначил ["капо"] – старшиной-вожаком.

В 5 часов утра отряд детей шел на работу. Весь день до них доносились вопли тысяч убиваемых немцами мужчин, женщин и детей. Крики то замирали, то вновь нарастали. Это были вопли горя и мук. Они леденили сердце, наполняли души мальчиков несказанным страданием.

Взрослые обитатели барака приняли ребят с трогательным участием, какое могут проявить только отцы, потерявшие собственных детей. Это были евреи-рабочие высокой квалификации, оставленные в живых для работы, семьи их были истреблены. Среди них был пожилой мастер из Гродненского мясокомбината Арон, его фамилия осталась неизвестной (в лагере людей называли по имени или по кличкам), который сдружился с ребятами. Они ласкательно называли его Арли.

Арли хорошо пел и даже сочинял песни. Чтобы отвлечь ребят от мрачных мыслей, он по вечерам учил их петь. Рыжего мальчика прозвали Рыжиком. Он обладал мягким дискантом и хорошо пел. Когда Рыжик пел, каждый из взрослых вспоминал своих детей. Арон плакал и гладил мальчика по голова.

У детей из советских районов немцы отняли все. Отняли родных, дом, школу, книги, отняли мечты, детство. Одного только не сумели немцы отнять – песен. И они пели о родине, о Москве. Нередко в мрачном, тесном бараке звучала песня: "Широка страна моя родная".

Отряд детей пас гусей, коров, чистил на кухне картошку, пилил дрова. Весь лагерь знал детей. По приказу Прейфи ребят одели в форму – синие полотняные мундирчики с железными пуговицами. Прейфи заставлял ребят часами маршировать и добивался идеальной отработки строевого шага на манер солдатского. Он забавлялся ребятами, как живыми игрушками, и ломал их, когда хотел. Он хвастливо показывал маршировку своих "игрушек" начальнику Ван Эйпену.

Однажды Арли решил расшевелить в немце чувство жалости к детям. Он заставил ребят спеть самую грустную песню, которую знал. Детские голоса звенели безмерной горечью. В это время вошел еще один мальчик, несший тощую брюкву своему Арли. Немец подозвал столяра из Варшавы – Макса Левита, дал ему палку и приказал нанести мальчику двадцать пять ударов. Левит слабо ударил один раз. Прейфи вырвал у него палку и с остервенением начал избивать мальчика. Пять последних ударов он нанес уже мертвому. Разбив свою "игрушку", Прейфи сказал: "Вот как надо бить".

Был среди ребят мальчик Изак. Он умел хорошо плясать. Прейфи приказал Изаку плясать на столе, потому что все заводные игрушки пляшут на столах. И Изак плясал на квадратном метре стола с поразительной быстротой, с мертвым механическим ритмом, с восковым печальным лицом, действительно похожий на заводную игрушку.

Был еще мальчик Яша – художник. Он рисовал на кусках фанеры унылые картины из жизни лагеря. Иногда он рисовал танк с пятиконечной звездой, который, разрывая проволочные заграждения, давил вахманов (охранников). Потом он быстро стирал рисунок.

Яша и Рыжик спали вместе. В холодные ночи маленький певец и маленький художник согревали друг друга.

Прейфи был откомандирован в Краковский лагерь. Начальник лагеря Ван Эйпен назначил "шефом" ребят другого унтерштурмфюрера – Штумпфе. Это был молодой упитанный эсэсовец гигантского роста. По показаниям свидетелей – поляков и евреев – Штумпфе всегда смеялся во время казни заключенных и был прозван "смеющаяся смерть".

Этот "шеф" нашел новую работу для детей. Он приказал отряду вооружиться лопатами и разбрасывать человеческий пепел по дороге, который подвозили в вагонетках из лагеря смерти.

Наступил июль. Солнце жгло нещадно. Воздух накалился так, что нельзя было дышать. Задыхаясь от жары и смрада, истощенные, измученные дети, подгоняемые нагайками вахманов, падали в обморок на пепел своих отцов и матерей.

Во время очередной вечерней поверки Штумпфе обнаружил, что не хватает пятерых ребят. Особенно заметно было отсутствие Рыжика.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.