Анатолий Алексин. Домашний совет (2)

[1] [2] [3] [4]

– Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.

Иногда отец обращался ко мне с такими словами: «друг мой». И это не звучало высокопарно.

Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.

В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.

Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.

Мы услышали Савву Георгиевича.

– А где старшее поколение?

– На кухне, – ответил Владик.

По гусарской интонации, которой никогда прежде не было у Саввы Георгиевича, мы поняли, что член-корреспондент выпил.

Он появился в дверях, прижимая к себе обеими руками необъятный букет, который напоминал клумбу, «скомбинированную» из разных цветов. С плаща и мятежной шевелюры стекала вода.

– На улице все еще дождь? – заботливо и тревожно спросила мама.

– Люблю грозу в конце апреля! – чужим бравым голосом ответил Савва Георгиевич. – Сделал два шага от машины до подъезда – и вот…

–А где подарки, адреса?

– Остались в кабинете. Их привезут. – Он протянул маме свою разностильную клумбу. – Это вам, Валентина Петровна.

– За жуткую телеграмму? Да что вы!

Мама спрятала руки за спину. Потом сильно, в отчаянии прижала уши ладонями к голове. Волнуясь, она обычно не знала, куда девать свои руки.

– Василий Степанович, уговорите супругу! У меня супруги уже нет и цветы нести некому. Кстати, насчет телеграммы…

Мама оставила свои уши в покое. А чтобы Савва Георгиевичу было удобнее говорить, приняла от него цветы.

– Почему вы ушли? В своем заключительном слове я, как полагается, всех поблагодарил. Но особенно вашу семью за ту добрейшую телеграмму, которую получил рано утром.

– Но мы… не посылали!

Не отвечая маме, Савва Георгиевич миновал эпизод с телеграммой, а заодно и наш коридор. Он проследовал дальше, в комнату. Там он облегченно вздохнул, чересчур ясно давая понять, что поздравления и признания в любви притомили его: в результате банкета он все делал немного «чересчур».

– А о том, что воспринимаю все как аванс на будущее, я не сказал. Во-первых, терпеть не могу авансов: они создают фактор обязанности, который отягощает и мешает в работе. Ну а кроме того, кто знает, на какое будущее он может рассчитывать? Жена была из семьи долгожителей, и я уповал на ее гены… Что в жизни сделано, то сделано, а будущее, авансы…

– Савва Георгиевич, вам всего пятьдесят! – воскликнула мама.

– Это мало или много? Добролюбову бы показалось, что много, а Льву Николаевичу, – что мало.

– Ученые живут дольше писателей, – ответила мама. – Как правило…

– В том-то и дело, что нету правил! Но действительно, живут дольше… Потому что рациональнее!

Наверное, Савва Георгиевич произнес слово, похожее по смыслу, но другое. Иначе бы я, третьеклассник, не понял.

– Не знаю ни одного ученого, который бы погиб на дуэли! – заявил он.

– Снимите плащ, – попросила мама. И стала помогать ему.

Он увернулся:

– Неужели вы предложите мне пить чай? Я сегодня уже напился.

Конфликт с телеграммой формально был исчерпан. Но психологически нет… Мама не могла успокоиться. Срок давности не приносил мне прощения. Когда мы оставались вдвоем, она испытывала меня долгим вопрошающим взглядом.

– А если бы Савва Георгиевич со свойственной ему тонкостью не спас репутацию нашей семьи? Ты бы тоже молчал? Его находчивость ликвидировала болезнь, но не устранила причин, от которых она возникла. И может возникнуть впредь!

Душевные качества Саввы Георгиевича противопоставлялись моим: он спасал, был благороден, а я подводил, у меня не хватало воли сознаться.

Владик давал мне советы так, будто сам уже не имел к истории с телеграммой ни малейшего отношения:

– Еще немножечко продержись. Люди все забывают. Но постепенно… Уедем в лагерь, и мама будет спрашивать только о том, как нас там кормят.

– А если она будет помнить об этом до шестидесятилетия Саввы Георгиевича?

– Какой ты балбес! Люди все забывают. Вот у нас с тобой были две бабушки, а теперь их нет. Разве мама и папа продолжают рыдатъ? А тут какая-то телеграмма… Балбес ты, Санька!

Отец жалел меня:

– Может быть, тебе станет легче, если ты поделишься с мамой? Откроешься ей? Хотя я уверен, что ты не мог совершить ничего дурного… сознательно.

– Спасибо.

– Ты сам поселил во мне это доверие.

Поселил!

У мамы в душе для такого доверия жилплощади не оказалось: в ней, наоборот, поселились сомнения. С воспитательной целью она давала мне крупные денежные суммы: просила уплатить за квартиру, за свет и газ. Я приносил квитанции. Потом она поручила мне подписаться на газеты и журналы. Я снова принес… Я также не ограбил сберкассу, находившуюся в доме напротив, и не отнес в букинистический магазин многотомные собрания сочинений. Мама начала успокаиваться.

– Вот видишь! – сказал Владик. – Все забывается.

Многоцветной самопишущей ручкой брат дома не пользовался: откуда бы он ее взял? И в школе не пользовался, чтобы я забыл о ней, поскольку все забывается. В двух ящиках письменного стола, которые близнец запирал на ключ, хранились, словно в копилке, коробки, коробочки, банки. Он и самописку сунул туда.

– Паста высохнет, – предупредил я.

Перед нашим отъездом в лагерь мама, давая мне последние наставления, сказала:

– Пусть этот эпизод останется нераскрытой загадкой. И никогда не будет иметь продолжений! Но считать, что его вообще не было, я, увы, не смогу. Ты знаешь, мы с папой имеем немало претензий к Владику. Но он бы, мне кажется, не мог сделать шаг, угрожающий репутации дома. Ведь правда? Я промолчал.

– А если бы сделал, не смог бы оставлять нас в неведении. Пощадил бы меня!

Она взглянула мне в глаза с последней надеждой.

Я твердо пообещал, что буду спать днем и не буду далеко заплывать, о чем она тоже просила в то утро.

Когда мы учились в восьмом, появилась Ирина. Новенькие ведут себя тихо. Но при виде Ирины притих весь класс: мальчишки от волнения, а девочки и Владик от зависти.

– Работает под Кармен, – съехидничал он. Но ей не нужно было «работать»: сама природа создала ее похожей на героиню литературного произведения, которую почти все знали по произведению музыкальному.

Савва Георгиевич уверял, что «вступать в конфликт с природой не следует». Ирина и не вступала: в ушах у нее были серьги, притягивавшие к себе испуганные взгляды учителей, а к щекам, как в знаменитой опере, прижимались черные, смоляные завитки.

Владик выходил из себя, даже если существа женского пола чем-нибудь выделялись.

Зеленые глаза Ирины спрашивали нас обоих: «Что, скисли, родственнички?» Впрочем, «родственничком» она стала называть только Владика, да и то в разговоре со мной. Держалась она так независимо, что классная руководительница, физичка Мария Кондратьевна, сказала:

– За успеваемость я теперь отвечать не могу.

Она сказала это доверительно и только мужской половине, чтобы предупредить ее об опасности. У Марии Кондратьевны был такой метод: говорить все, что она думает. По ее убеждению, учительская откровенность не могла превзойти сообразительности учеников и открыть им что-либо новое. В данном случае ей не хотелось, чтобы каждый из нас постепенно превращался в беднягу Хозе. Но остановить этот процесс классная руководительница оказалась не в силах.

– Не ученики, а вздыхатели, – констатировала она. Исключение, как мне казалось, составлял только Владик. Чужой успех нервировал моего близнеца. Если бы можно было приобрести черные, смоляные завитки на щеках, он бы принялся копить деньги.

Я неожиданно вспомнил о том, что в детском саду меня называли «добрым молодцом». Распрямился, сходил в парикмахерскую. Ирина первая заговорила со мной:

– Хочешь послушать лекцию о микрочастицах?

– Хочу… А где?

– В университете. Там есть школа начинающих физиков. Можно поступить. Ты согласен?

– Вместе с тобой? Согласен!

– Физика – моя жизнь.

– Скажи об этом Марии Кондратьевне, – посоветовал я. – Порадуй ее!

Нашей классной руководительнице было за шестьдесят, и она говорила, что умрет на уроке. Даже больная, Мария Кондратьевна дотаскивалась до школы: как бы не подумали, что она нетрудоспособна и ей пора отправляться на пенсию!

Мы тоже хотели, чтобы наша классная руководительница преподавала физику до последнего своего дыхания. Но директор школы относился к старым учителям настороженно.

– Хворают, хворают… – ворчал он на педагогических заседаниях, о чем нам тут же становилось известно.

– Когда-нибудь болезни ему отомстят, – сказала Ирина.

Из эстетической гордости класса Ирина постепенно превращалась и в гордость физико-математическую: ее способности к точным наукам поражали учителей.

Но успеваемость мужской половины нашего коллектива начала увядать: любовь вдохновляет на подвиги, требующие отваги и безрассудства, но просветлению рассудка и его напряжению она не способствует.

– Завоюй уж ее окончательно! – посоветовала мне Мария Кондратьевна. – Спасешь класс: все будут знать, что она другому отдана, и перестанут отвлекаться. К тому же ты… – Она подмигнула. – Оставишь позади своего близнеца! Я за вами давно наблюдаю. Подмял он тебя, подмял. Не способностями, конечно, а характером. Я бы, например, давно выдвинула тебя на физическую олимпиаду. Но ведь ты потребуешь, чтобы сначала выдвинули его. Уступать очередь надо лишь старикам. Но я и то не люблю, когда уступают…

Вскоре я узнал, что главным кумиром Ирины является Савва Георгиевич.

– Я бы хотела учиться у него. Это Гигант!

– И бывший Мамонт, – добавил я.

– Откуда ты знаешь об этом прозвище?

– Он живет в нашем подъезде.

– И ты видишь его? Чернобаева?!

– Каждый день.

– Это правда?!

– Честное слово.

– Познакомь меня.

Поскольку Савве Георгиевичу шел пятьдесят шестой год, я согласился.

Я знал, что у члена-корреспондента четыре комнаты. Убирать их приходила какая-то женщина, а мама ею руководила. Возвращаясь из магазина или с рынка, она оставляла одну сумку дома, а с другой поднималась на четвертый этаж.

– Служение таланту никого не может унизить, – объяснял нам с Владиком отец. – Отрывать его от науки на хозяйственные дела – преступление.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.