18. ИСААК ПЯТЫЙ (1)

[1] [2] [3] [4]

18. ИСААК ПЯТЫЙ

С течением времени жизнь в лагере приняла черты тихого и ровного безумия, экспериментального Бедлама или фильма, накручиваемого вверх ногами в кривом зеркале. Мы то ходили в сельхоз собирать гусениц; то убирали камни с полей; то воздвигали изгороди из выкорчеванных пней; то ощипывали хвою с еловых ветвей. Каждая из этих работ была нужна в том особом мире, где мы жили.

Я вижу себя ползающим по сырой борозде капустного огорода. Гектары молодой капусты изъедены червями. Зеленые листья качанов густо покрыты жирными зелеными червями, гусеницами большими и малыми, еле видными глазу. С одного качана можно снять 20 и 40 штук, смотря по прилежанию. Каждый из нас вооружен дощечкой и деревянной спицей, которой он сковыривает червей. Скоро мы бросаем эти неудобные спицы и начинаем руками давить гусениц. Сперва это кажется противно, но через полчаса нам уже все равно. По 15 бороздам движутся 15 з/к, которые сами похожи на огромных серых гусениц. Они то приседают на корточки, то стремительно бегут вперед, когда видят, что соседи обогнали их. Это не работа для людей брезгливых или нервных. Сколько ни снимешь червей – еще останется их довольно, и, ни у кого нет ни терпения, ни времени долго возиться с одним качаном. Качаны опрысканы чем-то ядовитым и горьким, и зеленые листья несъедобны. Но все суют их в рот, и на завтра полбригады будет больна желудком. Сколько времени можно обирать червей с капусты? Половина из нас – окретиневшие полуидиоты, половина – тяжкие неврастеники, но и те и другие через несколько часов уже только делают вид, что работают. Их без труда уличают в преступном нерадении (вредительство!), т. е. в том, что пройденные борозды кишат попрежнему червями, – и заставляют проделать работу сначала.

Тем временем есть на складе в сельхозе квашенная капуста, и надо только улучить мгновение, и, пока дремлет стрелок, метров на 200 пробраться в сторону, где склад. Двери открыты, работники выкатывают наружу огромные порожние бочки. Во внутрь склада прорваться невозможно. Там стоит заключенный завскладом Анисим Петрович, мужик злой, бородатый, глаза волчьи и кулак с гирю. Но в сенях склада застряла бочка с капустой. Известие об этом с молниеносной быстротой расходится по всему сельхозу. Со всех сторон подходят смельчаки, заглядывая в дверь. Анисим Петрович в глубине склада чем-то занят. Кто-то набрался духу, вскочил, свернул с бочки тяжелую крышку. Засунул руку, еще всю в беловато-зеленой течи от капустных червей, – и цап одну пригоршню капусты, потом вторую. Куда? В карман бушлата. Зубы ломит от мерзлой холодной капусты. Одному удалось, за ним второй и третий. И вдруг из-за дверей выскакивает Анисим Петрович с лицом, искаженным злобой и яростью. Люди опрометью бегут прочь, но один паренек (берлинского происхождения), с нежным ртом и грустными семитскими глазами, не уступает. Он продолжает торопливо набивать карманы, пока Анисим не подлетает к нему, вырывает из рук капусту и повернув за плечи к выходу, бьет из всей силы в спину, по шее:

– Сволочь, ворюга!

Все равно, капуста наша. Мы набиваем капустой котелок – я и парень, родившийся в Берлине – и ставим его на огонь в печке теплицы. Часа через два доспеют капустные щи. Но, к несчастью, кто-то подсмотрел, как мы ставили на огонь котелок. Через полчаса бежит берлинец, на лице ни кровинки. Кто-то спер котелок вместе с капустой. До слез обидно Исааку: ни котелка, ни капусты, а главное – даром, ни за что получил по шее от Анисима Петровича.

Пять Исааков было в моей жизни, и это был – пятый. Все пять были непохожи друг на друга.

Первый Исаак был мой дядя, старший брат моей матери. Он жил в городе Пинске, и у него в доме я воспитывался, когда мне было 10 лет.

Это был человек мягкий, добрый и слабохарактерный. Ему я обязан тем, что играю в шахматы с 10-летнего возраста. В 10 лет его шахматное искусство восхищало и озадачивало меня, но в 15 я уже его обыгрывал. Дядя Исаак обанкротился в том самом году, когда я поселился в его доме. Под окнами собирались скандалить шумные кредиторы, и все были в доме несчастны, но ничто не могло поколебать стихийного добродушия дяди Исаака.

До банкротства дядя Исаак был состоятельным человеком, а после банкротства дети его выросликоммунистами, помогали делать Октябрьскую революцию на Украине, и дядя Исаак умер в доме дочери-коммунистки где-то в советской Пензе.

Второй Исаак был мой любимый старший кузен, пролетарий и революционер. Он боролся с царским самодержавием, сидел по тюрьмам, и от него я узнал впервые, что можно любить «свободу», и ничего нет вкуснее куска хлеба с головкой чесноку. Он и меня выучил есть хлеб с чесноком. Это был рыжеватый парень с серыми веселыми глазами – «бундист». В 1920 году мой кузен Исаак наступал с Красной Армией на Польшу, взял родной город Пинск и был в нем членом Ревкома. При отступлении из города он был убит, вернее – пропал без вести. Вышел из города последним – и след его пропал. Больше никто, нигде и никогда не видел кузена Исаака.

Третий Исаак играл прекрасно в теннис, кончил медицинский факультет в Цюрихе, и когда вернулся в Польшу, то оказалось, что ему, как Исааку, нельзя нигде получить даже бесплатной работы. Этот Исаак не был ни еврей, ни поляк, ни русский. Поэтому он стал американцем. Он вовремя, т. е. в 1938 году, уехал из Польши в Америку. Пришлось ему там первое время заниматься фотографией, но в конце концов американцы согласились использовать его как врача, и мой шурин Исаак назвал свою дочку «Франсес-Карол» – и купил себе в рассрочку автомобиль недурной марки.

Четвертый Исаак не был родственник, а просто товарищ. Был у него в Польше родительский дом и наследственные перины, но когда отец не захотел отпустить его в Палестину (отец в Ченстохове решил дожидаться пришествия Мессии), юный Исаак бросил отчий дом, спал в Варшаве полтора года на столе в «организации» и потом уехал в Палестину нелегально. Вдоль далматского и албанского побережья, через Зару, мимо Корфу и многих островов привел нелегальный кораблик человек триста к еврейскому берегу. Это было в 1938 году. На родине Исааку пришлось поголодать. Ему принадлежит историческая заслуга: он боролся героически за передачу ассенизационного бизнеса в Тель-Авиве, оккупированного арабами, в еврейские руки. Он один из первых поехал на бочке, но через год все увидели Исаака на более квалифицированной работе, а о дальнейших его превращениях хроника умалчивает (до поры до времени).

Историю четырех Исааков я рассказывал пятому не так коротко, как она приводится здесь, ибо в лагере мы не были заинтересованы в сжатости. Сроки у нас были длинные, времени много, и мы рассказами убивали время, разменивали настоящее на прошлое, чтобы скорее дождаться будущего. Как врага, мы встречали каждый месяц – и провожали, не жалея. Мы верили, что придет когда-нибудь такой месяц, который будет нашим другом.

Исаак пятый пристал ко мне в сангородке Круглица в ту весну, когда нам обоим было достаточно плохо. Нас обоих исключили из амнистии. Его и нельзя было амнистировать, за отсутствием приговора. Он сидел в лагере «без срока», – так, просто, – в ожидании, что начальство вспомнит о нем и выпишет ему какой-нибудь срок. Это был сын берлинского домовладельца, по фамилии Кнопф. Родители его были польские евреи, осевшие в Берлине еще до убийства Ратенау. Отец имел галантерейный магазинчик где-то в окрестностях Uhlandstrasse, двадцать лет копил деньги и купил себе дом в Шарлоттенбурге. Исаак родился в Берлине и провел в нем первые 17 лет своей жизни. Это был настоящий «Berlinerjunge», со всеми ужимками и берлинским диалектом, единственный маменькин сынок, нежнолицый, большеглазый. После захвата власти Гитлером семья еще 5 лет оставалась в Берлине. И дом и магазинчик немцы отобрали, но, видно, еще не так плохо жилось берлинским евреям, если 80.000 их упорно оставалось на старом месте. Наконец, в 1938 году немцы их силой вернули в Польшу, и юный Исаак, 17-ти лет отроду попал в Галицию, которая ему сильно не понравилась после Берлина. За год он кое-как научился по-польски, но тут разразилась война и разделила семью. Родители остались в «немецком» Кракове, а юный Исаак у тетки в «советском» Львове. Он поступил кельнером в ресторан, но весной 1940 года дал маху, записавшись на возвращение к папе-маме в Краков. В июне его арестовали и без объявления срока привезли в Каргопольлаг. Теперь, спустя 2 года, стоял предо мной тощий, долговязый и слабосильный юноша, искавший защиты и объяснения – что такое делается на свете?

То, что он вырос в Берлине и говорил по-немецки, как настоящий наци – сильно скомпрометировало его в глазах советской власти. На всякий случай оставили его в лагере «до особого распоряжения», которое м. б. и до сих пор не наступило. Дальнейшая судьба пятого Исаака мне неизвестна. Но на Круглице мы были большими друзьями. Мы помещались вместе, вместе работали и учились. Исаак пятый стал моим духовным сыном. Знакомство началось с того, что он подошел ко мне попросить почитать книжку. В разговоре он застенчиво улыбался и, опустив ресницы, глядел «в себя», – как будто не стоило глядеть на все окружающее. Он выражался очень благовоспитанно, по-немецки – и был курьезно непохож на лагерный тип молодежи. Не волчонок и не шакал, а смирная комнатная собачка, которая потерялась на улице, набрала вшей и впервые сделала открытие, что существует на свете живодер.

Я постарался объяснить ему, что он – всего лишь пятый: не первый и не последний, а один из тех, кем судьба играет как мячиком, – и что надо пробовать отбиться от несчастья путем мобилизации внутренних ресурсов. Но таких ресурсов не было у него по молодости лет. Сладкое немецкое детство перешло в заячий страх и стыд, потом была чужая Польша с чужими и неприятными евреями в кафтанах и пейсах, потом «советский гуманизм», от которого мог растеряться и более умудренный опытом человек. То, что держало этого еврейского немчика на поверхности – было знание о другой жизни: он знал и помнил, что есть Европа дивной красоты, совсем непохожая на эту лагерную трясину, но с ней и с ним что-то случилось, чего он понять не мог. И вот я принялся ему рассказывать о людях, о вещах, событиях и идеях, обо всем, что, как я надеялся, могло его поддержать и укрепить. Я ему преподавал, я хотел из него сделать «сильного человека» в лагере. Сперва он заинтересовался, но одних рассказов мало в лагере. Потом наступил процесс, который я напрасно старался задержать – процесс «захлебывания». Человек захлебывается в лагере, как утопающий в соленой воде моря. Некоторое время он держится – на доске, на спасательном круге. Но в конце концов, если не вытащить его из воды, он идет ко дну.

В сельхозе сеяли картошку. Семенной картофель привозили под охраной вооруженных, складывали в поле, и стрелки с винтовками оберегали мешки от з/к, которые весь день кружили около. У самих стрелков карманы были полны краденной картошки и овощей: у них дома были голодные дети. Мы с Исааком пятым тоже попробовали стянуть картошку, но позорно провалились. Когда мы пришли, никого не было видно из охраны, и у нас дух захватило от такой удачи: мы быстро подкрались и положили себе каждый по 10 картошек в карман. Но стрелок сидел в засаде за пустыми ящиками и все видел. Он нам дал отойти на несколько шагов, потом выскочил и заставил вернуться. Возвращаясь под дулом винтовки, мы нехотя и через силу выбрасывали картошку из карманов на дорогу. Когда мы подошли к стрелку, наши карманы были пусты, но за нами по земле тянулся предательский след из картофелин. Другие з/к бросились подбирать их, и пока стрелок вырывал у них картошку, мы успехи сбежать.

Больше нас к картошке не подпускали. Мы с Исааком нашли себе другую специальность как «маркировщики».

Садили зеленый лук. То и дело подносили из теплицы рассаду зеленого лука в лукошках. Этим делом занимались женщины. Мы двигались перед ними с тяжелой доской, на которой было 10 зубов в 2 ряда.

Эту доску мы укладывали поперек гряды и потом вступали на нее, нажимали ногами с двух сторон и исполняли на ней индийский танец. Зубцы входили в рыхлую землю, и в гряде оставались 10 ямок-луночек в 2 ряда. Мы перекладывали доску и так покрывали всю гряду ровными рядами луночек. За нами шли женщины с луком, в каждую луночку вставляли рассаду и присыпали землей. Эта нетрудная для здорового человека работа вгоняла нас в пот. Кончив гряду в 80 метров длины, мы ложились на землю и отдыхали, не говоря ни слова.

Когда из теплицы подходила женщина с рассадой, мы настораживались и пристально следили за ее движениями. Подойти к ней мы не могли, но мы ее просили глазами. Незаметно она выбрасывала в борозду несколько пучков луку. Когда она уходила – не раньше – мы подбирали этот лук. К сожалению, нельзя много съесть зеленого луку. Мы слабели со дня на день.

Среди этой работы вызвали меня в «штаб». Это было продолжение беседы с Богровым. На этот раз в кабинете сидел человек из правления Каргопольлага, не то следователь, не то сверх-уполномоченный. Он начал очень любезно расспрашивать меня, но вдруг я увидел, что он записывает мои ответы. Мне стало нехорошо. Я проклинал несчастную глупость с письмом Эренбургу, которая сосредоточила на мне внимание НКВД. Наконец, я сообразил, что в советском лагере здоровее всего притаиться как мышь и не вдаваться ни в какие лишние разговоры с властью. Гордеева передала меня Богрову, а Богров этому человеку. Я решил, что на этом мои отношения с официальными лицами кончатся.

– Вы доктор философии, – сказал он, – заграницей учились. Стало быть, философ буржуазный. Правильно?

– Нет, – сказал я, – я не буржуазный философ. Я по своим воззрениям даже близок к диалектическому материализму.

– Как же можно назвать ваше направление?
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.