Глава пятая. Средство для великой цели (3)

[1] [2] [3] [4]

Когда Брехт пишет роль Пелагеи Власовой, он видит перед собой вдову рабочего из далекого русского города, кроткую и сильную, наивную и разумную мать революционера, о которой рассказывает Горький. Но он видит еще и ту, кто ее будет играть, – Елену Вайгель. Героиня пьесы преображается из безграмотной, забитой женщины в сознательную революционерку. При этом она оказывается еще и неунывающе деловитой, остроумной, по-швейковски, по-вайгелевски простодушно и лукаво проницательной, дерзко отважной. Она ловко проникает на завод без пропуска, заговорив привратника. Она хитро спорит с учителем и постепенно заставляет этого доброго, но скептичного либерала стать участником революционной работы. С помощью мнимо-патриотических речей она разгоняет женщин, которые пришли сдавать медную посуду «на нужды войны», и против воли соседки «одалживает» у нее кошму, чтобы заглушить шум подпольной типографии.

Брехт пишет драму обо всех матерях, для всех матерей. Но происходит нечто для него необычное – именно эта мать говорит с ним, шутит, печалится.

Нет, такому наваждению нельзя поддаваться. И Вайгель, его единомышленница и ученица, играет эту роль так, словно смотрит со стороны на свою героиню. В первом эпизоде она рассказывает о жидком супе, который вынуждена варить для сына, о своей бедности. Рассказывает спокойно, рассудительно, чуть печально, но отстраненно – так, будто говорит о другом, а не о себе. И с доброй иронией показывает она во второй сцене, как мать сердится на революционеров – «совратителей» сына.

Это и есть эпическая игра: артистка не «вживается» в роль, не перевоплощается в героиню, а рассказывает о ней, показывает ее, но при этом выражает свое отношение к ней, согласие или несогласие, сострадание или восхищение.

Она хочет, чтобы и зрители восхищались матерью, ощутили ее силу, ее величие. Поэтому каждую деталь поведения, даже самую малую она показывает так, чтобы ясно было: на сцене великий человек, великая жизнь. Это тоже эпическое «очуждение», но совсем иное, чем, например, в «Святой Иоанне». Там иронически, пародийно или открыто памфлетно снижается мнимое величие биржи и религии. В «Матери», напротив, заурядная женщина раскрывается как могучий, величественный образ. Для этого уже с самого начала предстают, как великие исторические события, повседневный быт рабочих, их борьба за копейку, рядовые эпизоды подпольной работы. Вайгель играет так, что вначале, когда она только мать своего сына, она почти лишена индивидуальности; едва ли не безлично-абстрактна. Но по мере того как она превращается в революционерку, в борющуюся героиню, она становится ярко значительной, своеобразной личностью.

* * *

Одновременно с репетициями «Матери» Брехт, Эйслер и сценарист Эрнст Оттвальд работают над кинофильмом «Куле Вампе, или кому принадлежит мир». Это фильм о горестных судьбах безработных, о трудном быте рабочей окраины, о боевых содружествах революционной молодежи, о необходимости революционной борьбы. С экрана звучит песня Брехта – Эйслера, призывающая к солидарности. Запевает Эрнст Буш:

...Чье же утро это утро?
Чей же мир этот мир?

Фильм завершается диалогом. «Кто же изменит этот мир?» – «Те, кому он не нравится».

Министерство внутренних дел и министерство культуры запрещают демонстрировать этот фильм, так как он «призывает к сопротивлению государственной власти... угрожает жизненно важным интересам государства... Призывает к перевороту, к насилию... и завершается призывом изменить мир».

Брехт и Эйслер настойчиво требуют отменить запрет, их поддерживают не только коммунисты, но и социал-демократы и демократическая интеллигенция. Все, кто видел «Куле Вампе», считают, что это лучшее произведение немецкого звукового кино. Подавляющее большинство исполнителей не профессиональные артисты, а молодые рабочие, спортсмены, но они превосходно играют самих себя, и правда их поведения становится художественной правдой. Немецкая лига борьбы за права человека организует демонстрации протеста. Правительство вынуждено уступить, но цензура кромсает ленту. Брехт и его друзья отстаивают каждый кадр.

Постановка «Матери» вызывает вмешательство полиции. В докладной записке берлинского президиума полиции говорится, что «это коммунистическая пропагандистская пьеса, предназначенная для легальной и нелегальной подготовки вооруженного восстания». Полиция запрещает спектакль в здании большого клуба в рабочем районе Моабит, ссылаясь на «плохое состояние сцены». Актеры добиваются разрешения просто читать пьесу без костюмов, «по-концертному». Полицейские офицеры несколько раз прерывают чтение, требуют, чтобы актеры сидели на стульях – – не двигались по сцене, даже не жестикулировали. В заключение полиция прекращает и чтение. Зрители шумно протестуют, свистят, топают ногами, дружно рукоплещут актерам и ругательски ругают полицию и правительство. На следующий день «Роте фане» пишет, что «полицейская режиссура и непосредственное участие полиции в постановке» придали новую выразительность по-настоящему злободневной пьесе.

В самые трудные дни поражений, когда нацисты торжествуют, хвастаясь новыми успехами на выборах, новыми отрядами штурмовиков и СС, рабочие хоры в разных городах Германии поют песню, которая заключает «Мать».

Пока ты жив, неговори – «никогда»!
Несокрушимое – сокрушимо,
Тому, что есть, будет конец.
Когда властители откомандуют,
Начнут говорить подвластные.
Кто смеет сказать – «никогда»?
Кто виноват, что гнет не сломлен? Мы сами.
Кто должен его сломить? Тоже мы.
Кто был побежден, вставай во весь рост!
Кто погибал – бейся!
Если ты понял все, кто сможет тебя удержать?
Побежденный сегодня – победителем будет завтра.
Из «никогда» рождается «ныне»26.

В марте 1932 перевыборы президента. Кандидат коммунистов – Тельман. Партия центра и социал-демократы выдвинули Гинденбурга, нацисты – Гитлера. В первом туре за Тельмана подано больше шести миллионов голосов, за Гинденбурга почти пятнадцать миллионов, за Гитлера больше десяти. Во втором туре лозунг социал-демократов и всех центристов: «Выберем Гинденбурга, опрокинем Гитлера». Вновь избран Гинденбург. Умеренные довольны: старый фельдмаршал презирает ефрейтора Гитлера, он его приструнит. Правые тоже довольны: старик будет держать в узде государство, он уж не даст спуску коммунистам. Число безработных перевалило за пять миллионов. Ушло в отставку правительство католика Брюнинга, новый канцлер аристократ фон Папен прижимает уже и социал-демократов; издаются все новые чрезвычайные правительственные распоряжения, фактически отменяющие конституционные гражданские права.

Почти ежедневно рабочие хоронят товарищей, убитых фашистскими и полицейскими пулями.

На заводах, на биржах труда рядовые коммунисты и социал-демократы все чаще объединяются, отражая атаки штурмовиков и полиции. Но руководители обеих партий непримиримы. Когда в прусском ландтаге нацисты набрасываются на коммунистических депутатов, избивают их стульями и кастетами, социал-демократы поспешно покидают зал заседаний, превратившийся в побоище.

В США тысячи бывших солдат, ставших безработными, идут голодным походом на Вашингтон, полиция и войска преграждают им путь. Стычки. Выстрелы. Есть убитые.

Германия живет накануне гражданской войны. Оптимисты надеются, что, если гитлеровцы попытаются захватить власть, возникнет стихийный единый фронт.

* * *

Брехт впервые едет в Советский Союз летом 1932 года по приглашению Общества культурной связи с заграницей. Он много слышал и читал о Москве, смотрел советские фильмы и едет, возбужденный радостным любопытством.

За окнами вагона поля, рощи, телеграфные столбы такие же, как накануне в Польше и в Померании. Но деревни совсем иные: серые бревенчатые дома, скудная зелень, крестьяне в одежде необычного покроя. На станциях толпы людей с узлами и мешками осаждают поезд. Он мало бывает за границей и входит в шумы чужой речи, будто ныряет в воду, погружается в совсем иную стихию. В России это ощущение неизмеримо сильней. Вокруг разноголосая – на всех регистрах, на разных интонациях – речь, какой никогда не слышал раньше. На вывесках, на плакатах диковинные буквы странно похожи на знакомые.

В Москве даже ветер пахнет по-другому, чем в Берлине, и лица у людей и домов неожиданные. Чаще всего располагающие к себе, дружелюбные, но совсем не такие, как представлялось по фильмам и фотоснимкам. С первых же шагов его радуют зримые приметы революции, интернационального братства: красные флаги, лица Маркса и Карла Либкнехта на московских стенах, красные галстуки детей, красные звезды на фуражках и суконных шлемах солдат.

Движение на московских улицах менее густое и напряженное, чем в Берлине; встречаются ломовые телеги, извозчики, совсем не похожие на прежних немецких. Грузовиков больше, чем легковых автомашин. Почти на каждой улице строительные леса; больше всего строят на окраинах. Приземистая белесая стена окружает центр. За ней краснокирпичный Кремль и неожиданная после неровных улиц и тесных извилистых переулков прямая площадь. Столько раз виденная на снимках, она, пожалуй, теснее, чем представлялось, но вместе с тем и ярче, величавей.

Москва принимает Брехта радушно – его водят по заводам, театрам, собраниям; он сидит на сценах за столами, покрытыми красным сукном, слушает быстрый шепот переводчика. Тоненькой струйкой тихого шепота просачиваются громкие потоки речей, приветствий, дружелюбных слов.

Чаще всего рядом с ним Сергей Третьяков, с которым он познакомился и подружил, когда тот приезжал в Германию. Третьяков говорит по-немецки с резковатым акцентом; смело одолевает затруднения, вставляя английские или французские слова, сколачивая неправильные синтаксически, но вполне понятные фразы. Он автор пьес, которые ставит Мейерхольд, и участник литературного содружества «Левый фронт». Несколько лет был профессором Пекинского университета и увлекательно рассказывает о Китае. Его взгляды на искусство, на поэзию, на театр близки Брехту, хотя и кажутся слишком прямолинейными и слишком безоговорочными. Впрочем, иногда Брехт даже завидует этой решительности, уверенности. Когда в молодости он насмешливо спорил с эпигонами Георге и Рильке, с экспрессионистами и с Томасом Манном, ниспровергал и классиков и символистов, он был таким же уверенным и так же безоговорочно утверждал искусство новой эпохи – века техники, спорта и социальных революций, века суровой и трезвой деловитости. Но чем больше он ощущает и сознает себя поэтом рабочего класса, тем строже и требовательней относится к себе и тем чаще сомневается – то ли и так ли делает. Он завидует уверенности Бехера, Третьякова и других литераторов-коммунистов. Хотя в разговорах с ними бывает, посмеивается. «А вы действительно убеждены, что уже все знаете, что на все вопросы имеются ответы? Ведь пролетарское искусство должно быть прежде всего искусством. Каждый рабочий рождается просто человечьим детенышем и, только вырастая, становится пролетарием. Так и художник должен быть прежде всего художником, а потом вырастать в идеолога».

* * *

Москва полюбилась Брехту, но он не может полностью отдаться новым впечатлениям, новым радостям. Все время преследуют тревожные мысли о Германии: нужно возвращаться.

В ноябре новые выборы в рейхстаг. У коммунистов опять почти шесть миллионов избирателей; социал-демократы снова потеряли – у них немногим больше семи миллионов. Но самые большие потери у нацистов, они получили на два миллиона голосов меньше, чем летом. Значит, все же непрочна популярность, завоеванная беспардонной ложью, демагогией, воинственной шумихой и револьверными выстрелами из подворотен. Но гитлеровцы продолжают действовать целеустремленно и напористо. Они обещают рабочим повышение зарплаты, охрану труда и страхование, а предпринимателям обещают защиту от забастовок, от требований профсоюзов. Мелким торговцам и ремесленникам клянутся, что защитят их интересы от соперничества крупных фирм. Всем коммерсантам сулят новые таможенные тарифы, которые оградят их от иностранной конкуренции. Гарантируют государственную помощь экспортерам. Крестьян славят, как самую главную, самую здоровую основу нации, и уверяют, что освободят их от «процентного рабства», от всех долгов и неустоек. А помещиков обнадеживают проектами субсидий крупному землевладению, как «ведущей силе прогрессивного развития сельского хозяйства».

Теперь у них начинается раскол: Грегор Штрассер – вождь восточнопрусских нацистов – откололся, его сторонники называют себя «Черным фронтом». Лейтенант рейхсвера Шерингер, в 1931 году осужденный за организацию военного нацистского заговора, в тюрьме перешел к коммунистам. Сообщают о волнениях среди штурмовиков, которые требуют, чтобы Гитлер осуществил, наконец, обещанную национал-социалистическую революцию, а не братался с аристократами и буржуа.

Левые газеты пишут о скандальных злоупотреблениях «восточной помощью». Правительство выделило большие суммы для поддержки сельского хозяйства восточных областей. Многие помещики расходуют эти пособия не на сельское хозяйство, а на поездки до заграничным курортам, на азартные игры в фешенебельных притонах. Среди них друзья и родственники Гинденбурга: да и сам он, приняв в подарок от государства имение «Нойдек», включен в число «нуждающихся в помощи». В рейхстаге левые депутаты требуют отчета от правительства. Папен уходит в отставку. Новый канцлер генерал Шлейхер обещает расследовать злоупотребления.

Наступает зима, голодная, зловеще-тревожная. Однако раздаются голоса бесшабашных оптимистов: нацистская угроза слабеет, гитлеровцы слишком много наобещали и дискредитировали себя. Некоторые коммунисты доказывают, что теперь главная опасность вовсе не наци, а социал-демократы, и прежде всего необходимо разоблачать их «социал-фашистских» заправил. А социал-демократические руководители уверяют, что главный враг – коммунисты, так как гитлеровцы все равно скоро передерутся между собой и со «Стальным шлемом».
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.