Глава тридцать вторая. Камера № 96 (2)

[1] [2] [3]

– Как же это вы имели внебрачную связь на фронте. Из дела видно, что старший лейтенант Любовь Ивановна считалась как бы ваша жена… А у вас семья, дети. И вы еще научный работник, даже педагог и, наконец, были коммунистом?

Я разозлился и возражал немногим умнее:

– Вы, старший лейтенант, кажется, забываете, что я хоть и подследственный, но старше вас по возрасту и по воинскому званию. Ваше дело вести следствие, а не читать мне нотации. Если вы сами не чувствуете неловкость положения, то я, во всяком случае, не желаю ни объясняться по этим вопросам, ни слушать нравоучения…

– Вы что же, оскорбляете следствие, вы говорите «мальчишка»?… За это я могу вас в карцер направить.

– Ничего подобного я не говорил. И если вы меня отправите в карцер, объявлю голодовку.

Нелепая перепалка продолжалась несколько минут. Все кончилось без последствий, но я еще долго злился на себя. Ведь поводом для неприятного разговора оказалась моя глупость.

Второй следователь – спокойный медлительный капитан – однажды начал расспрашивать меня об отношениях с Любой. Я рассказал ему, как в первый раз поругался с Забаштанским, когда он пытался сводничать, проводив Любу к заместителю начальника Политуправления. Тогда следователь записал все это и убедил, что так легче объяснить причины вражды между мной и Забаштанским, если свести все к ссоре из-за бабы: это будет в мою пользу. Но потом я одумался: а что, если дело все-таки пойдет в трибунал, и, значит, там придется говорить о Любе, о нашей трудной любви, о пакостных сплетнях Забаштанского? И тогда я упросил изъять злополучные страницы из протокола. Это стало поводом для упреков добродетельного лейтенанта. Мне не спалось. Укрывшись от волчка за спиной храпевшего соседа, я читал, осторожно курил, дымя под нары, и стал жевать яблоко из недавней передачи.

В двери щелчок-щелчок. Впустили новичка. Бледное лицо, большие темные глаза, густые черные усы. Светлый штатский костюм хорошего покроя, но зеленая мундирная шинель и фуражка с выпуклым верхом. Он стоял у входа, испуганно и растерянно оглядываясь. Я окликнул его тихо. Он подошел и посмотрел на меня очень пристально, тоскливо и жалобно.

– Откуда?

– Нэ понима… нэ понима…

– Sprechen Sie deutch?[44] – Наин… но…

– Инглиш?

– Но… но…

– Франсе?

– Oui… Oui… О, monsieur, est-ce que je serais fusille?[45]

Объясняю ему, как могу, что здесь Бутырская тюрьма, что здесь не расстреливают, что это камера для следственных. Не могу вспомнить, как по-французски «следствие», талдычу:

– Ici ont seulment demand questions… Ici est un prison pour les cas moins graves.[46]

Он спрашивает, глядя все так же тоскливо:

– Quelle ville est ici?[47]

Совсем как в старом анекдоте о проспавшемся пьянице: «К черту подробности, в каком я городе?»

– Моску!

Это его несколько успокоило. Тогда начал спрашивать я. Он представился – профессор Ион Джорджеску из Бухареста, уже полтора года, нет, больше – кель муа? огюст? – значит, уже девятнадцать месяцев он в тюрьме. Он всхлипнул и смотрел пристально, все тоскливее и горестнее. Я заметил, что он смотрит на яблоко… Как же я, болван, не сообразил, ведь почти два года в тюрьме без передач, и южанин… Я достал из-под подушки яблоко и протянул ему. Он взял длинными подрагивающими белыми пальцами. Плакал, сморкался, кусал, плакал, жевал, всхлипывал…

На белой шее сновал большой кадык.

Я протянул ему печенье.

Он растроганно хлюпал носом и снова благодарил, благословлял. Потом он представился подробнее: профессор богословия и шеф «Железной гвардии».

Услышав это, я прыснул в кулак, чтобы смехом не разбудить соседей и не прогневить надзирателя.

Он смотрел вопросительно, удивленно:

– А кто вы?

– Советский офицер. Майор. Коммунист и еврей.

Он заморгал часто-часто, испуганно, потом опять начал плакать.

– Mon Dieux! Я – фашист, антисемит и вот первую милостыню получаю от коммуниста-еврея…

Он пытался говорить еще что-то патетическое, но хлопнула кормушка, и надзиратель сердито, хрипло зашептал:

– Это что за разговоры? Подъема не было. Молчать сейчас же.

Порофессор Джорджеску вскоре освоился в камере. Он поражал всех тем, как легко запоминал русские слова и стремительно учил язык. Первые уроки давал ему я – советовал учить наизусть стихи. В камере оказался томик Пушкина. Нам полагалось получать 20 книг на 10 дней. Заказывать ничего нельзя было, но иногда удавалось задержать «недочитанные книги». Так мы задерживали поэмы и стихи Пушкина. И прилежный профессор уже через три дня патетически декламировал:

Я помньу чюдное мыпюввение,
Пиридо мной явилас ты…

А еще через неделю он потешал обитателей власовского Гришиного угла уже целыми речами:
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.