Глава двадцать восьмая. Наседки-стукачи

[1] [2] [3]

Глава двадцать восьмая. Наседки-стукачи

Когда в больнице ко мне внезапно пришел Петя-Володя, я сперва струхнул: конечно же, он и здесь будет стучать, а может быть, и специально из-за меня перебрался с лагпункта.

Но он глядел неподдельно тоскливо, был очень истощен.

– Дохожу, браток, видишь, десны черные, зубы шатаются, ноги в пятнах. У немцев не дошел, а у себя на родине скоро в деревянный бушлат…

Глаза уже не таращились нагло, словно уменьшились, потускневшие, ввалившиеся. Длинные грязные пальцы дрожали.

Я дал ему хлеба и оставшуюся от посылки крупу «геркулес». Он благодарил многословно, порывисто, но без подобострастия, искренне, даже всплакнул.

– Ты же знаешь… Я сам знаю… Я понимаю, как ты про меня думал… но ты сейчас поверь, я с тобой, как с братом… Ты пойми, я тоже человек… Меня жизнь как калечила… Разве я так жил, как хотел… Я ведь тоже имею понятие. Я ж хочу, чтобы жить по-человечески, посоветски, по-честному. Я тебе навсегда благодарен. Ты поверь…

А я прерывал его такой же косноязычной невнятицей:

– Ладно, ладно… Ты главное – держись, не теряй лицо. И, как говорится, не делай другому того, чего себе не хочешь… Кто старое помянет… Думай про завтра, не про вчера… Никогда не поздно стать человеком, пока живой.

Скоро меня отправили в другую больницу. Больше мы не виделись.

В тюрьмах боялись наседок, о них перешептывались. В лагере о стукачах говорили вслух. Называли их тоже наседками, но еще и подкумками, просто гадами или суками. Хотя это определение было шире, так называли всех бывших воров, которые ссучились, т.е. стали придурками, самоохранниками.

Эти нижайшие слуги великого государства, такие же бесправные, как и все заключенные, такие же униженные и нередко так же бессмысленно неправедно или непомерно жестоко осужденные, в то же самое время были действующими винтиками жестокой карательной машины, которая кромсала и их жизни. Они служили ей за жалкие подачки, служили за страх – о совести говорить не приходилось, – хотя их служба нередко бывала опасной. В лагере топор, лопата, кирпич становились орудиями неотвратимой мести.

Мне было занятно выспрашивать стукачей; я хотел уразуметь, что именно довело их «до жизни такой». Это было настойчивое и недоброе любопытство, родственное тому, которое в детстве побуждало увлеченно читать описания пыток и казней и эротических сцен, а на фронте и в тюрьмах заставляло подолгу разговаривать именно с теми, кто казался особенно жестоким, бесчеловечным. Такое любопытство питают разные источники, разные корни, должно быть, самые глубинные, которые можно проследить только по теории Фрейда. Но ближе всего к поверхности, видимо, то, еще в мальчишестве забрезжившее романтическое влечение к необычайным людям и необычайным злодеяниям. Однако сказывался еще и неизменный завет Короленко: «Ищите человеческое в каждом человеке».

Маленький, тощий, серолицый, в длинной до пят шинели и синей кепочке. Сапоги на толстой подошве, на высоких каблуках.

Был на фронте младшим лейтенантом – связистом. Попал в плен в августе 1941 года еще у Смоленска. Голодал, доходил. Пошел к власовцам. Дезертировал во Франции: был у французских партизан, участвовал в нескольких нападениях на немецкие тылы. Считал, что искупил плен. Поехал домой с чистой совестью. Прошел первый фильтрационный лагерь. Восстановили звание. Пустили домой.

– На вокзале в Москве подошел какой-то в макинтоше. «Здорово! Ты в Нойхаммере в шталаге был? – Ну был… – В каком блоке? Помнишь конопатого?…», то да се. А тут еще двое, гражданские польта, но с-под них сапоги хромовые. «Пройдемте на минуту…» Вокзальное отделение. Проверка документов. Этого в макинтоше больше и не видать. А меня сразу в Бутырку. Трое суток в боксе. Потом – распишитесь, ордер на арест, статья 58 пункт 1б – измена родине. Следствие как положено, тудасюда: того знал? Этого знал? Почему не застрелился, а в плен пошел? Кто научил изменять родине? С каким заданием пролез в партизаны? С каким заданием прибыл на родину? С каким и от кого – от американцев или от французов? Признавайся… твою бога мать! Признаешься – жив будешь, не признаешься – полжизни отнимем, сгниешь в тюрьме. Туда, сюда… в морду… по ребрам… в кандей с морозом, в кандей с водой… Подписал измену, а шпионаж не подписываю. Хоть убивайте, а я родину люблю; за родину, за Сталина жизнь отдам… Плюнули. Закруглили… В трибунал… Ну там, конечно, вежливо, на вы, чин-чинарем. Признаете себя виновным? Я обратно за родину, за Сталина. Туда-сюда, десять минут разговору. Меня уводят за дверь, через пять минут вертают… Уже мой приговор готовый и на машинке напечатанный. Не слыхал, правда, как стукали. 10 лет и пять по рогам. Вопросов нет? Так вот я тебе скажу как фронтовик фронтовику. И в лагере жить можно. Кто, конечно, лопоухий, станет права качать, рогами упираться, тому и рога обломают, и дадут такой жизни, что сам умирать схочет… Тут свои законы, а правильней сказать – кто имеет голову, тот имеет законы. Тебе скажут про меня, что я наседка, что меня кум назначил банщиком, и ты будешь думать, что я гад, сука продажная… Но ты не верь и слушай, что я тебе скажу как фронтовик фронтовику…

Правильно, я имею связь с опером, его тут кумом называют. Имею, как я – патриот, был комсомольцем. Пусть я теперь заключенный, но я о себе все равно понимаю как о патриоте. А он кто есть? Уполномоченный оперчекистского управления, вот кто, а здесь в лагере врагов народа полно. Есть, конечно, и такие, как мы с тобой… Но сам знаешь: война ведь, бдительность нужна! Когда такую сеть заведут, так гребут и виноватых и невиноватых, если не туда попали. Потом еще разберутся кто – кто… Но ведь я людей понимаю… Я образование имею, перед войной кончил техникум связи… А еще больше жизнь научила. Был и в Крыму, и Рыму, и в Германии и Франции. Парле, ву, камрад? Тре бьен… донне муа пан зван, силь ву пле… Альман бош кошон, рюс тре бьен… Вив ля Франс… Вив ля Рюс… Вот видишь? Ага, и ты можешь? Я тебя сразу угадал, что ты за человек, и к тебе со всей душой, как фронтовик к фронтовику… А всех этих полицаев, бендеровцев, настоящих изменников, шпиенов, диверсантов, троцкистов, власовцев – ну всех врагов народа я ненавижу, как самих немцев; так бы и душил их всех гадов!… А на тебя я стучать не буду, ведь сам понимаю. Ну, конечно, если кум спросит, что и как, скажу туда-сюда, свой человек, патриот родины, выдержанный, моральный, все как положено, чин-чинарем. А если вижу, кто гад, падло, вражина и еще права качает, тому хана, он у меня кровью срать будет, на штрафном подохнет…

У тебя тут кто кореши есть? Один только? Как звать? Костюхин. Он где, маляром в зоне? А что за мужик? Свой?… Партийный был? В плен попал раненый?… И подался в шпиенскую школу, чтобы к своим перейти? И ты ему веришь?… Ага, он в кадете сидел? В Штутхофе? Знаю, слыхал, Это вроде Бухенвальда… смертный кадет? И он еще не сужденный, как ты? Ну что ж, разберутся… Говоришь, он патриот, свой… Могет быть. Но я тебе как фронтовик фронтовику скажу: ты здесь ушами не хлопай, никому не верь. Один кореш – ладно. А кто к тебе еще будет клеиться, не верь, приди ко мне, я тебе за каждого скажу, чем кто дышит… Вот повар – моряк, говорит, что капитан, но я знаю – свистит, он в мичмана еще не вышел. Этот за убийство и грабеж. Он всех нас, кто по 58-й, ненавидит. Вот он – стукач, наседка и гад… Его остерегайся… Хлеборезка Клавдия, она с Москвы, артистка, у нее 10-й пункт за анекдоты. Баба интересная и самостоятельная, живет с комендантом. Она тоже ходит к оперу. Она интеллигентка, хитрая. Ты стерегись ее, ты тоже москвич. Начнете туда-сюда… Если она сама не стукнет, так ее муж – он ревнивый. Что стукнут? А что схочет. Он такого придумает, что тебе и не снилось. Он комендант из зэка, старый лагерник еще с довойны; семь восьмых… Не знаешь, что это такое? Эх ты, оленьолень, тебе еще учиться надо. Семь восьмых – значит указ от 7 августа, хищение государственной собственности. Вышка или червонец – меньше не положено, а он был начальник всех вагонов-ресторанов, не помню, на какой дороге. Туда-сюда насобирал миллион; дачи свои имел и в Крыму и в Сочах; свой вагон, своя машина, три жены в разных городах… Это, брат, мужик такой, что мы с тобой только в кино видали. Его стерегись… его сам кум уважает, потому его знает начальник всего оперчекистского управления лагеря… Понимаешь, какие пироги… Ну есть еще кой-кто и в бухгалтерии, и с дневальных, потом художник Алексей из Ленинграда, хлебные карточки рисовал. Вышку имел, так он очень сильно испуганный. Он в блокаде еще опух. На следствии ему приложили. Потом три месяца в смертной камере сидел. Каждую ночь ждал… Ну он тогда напугался так, на всю жизнь, и теперь что ему кум скажет, то и подпишет. Он так не вредный, но с перепугу себя самого заложит.

Вот видишь, я тебе все объяснил… Как фронтовик фронтовику… Ты меня держись, не проиграешь. Бери, закуривай, это табачак классный, тут один баптист-западник продает, рубль стакан. Они, баптисты, сами не курят, а табак им шлют посылками специально на продажу… Вот, скажи, где буржуазные души…

Схочешь вне очереди побаниться, приходи, я тебе и белье подберу первого срока, и мыло дам с походом, как фронтовик фронтовику. У меня и газетка есть, из КВЧ беру, я ж не в бараке живу, а в кабинке при бане. Заходи, чифирком угощу.

Он говорит, говорит, почти беспрерывно. Спрашивая, нетерпеливо слушает, спешит перебить и опять говорит сам… Глаза маленькие, серенькие, остренькие, смотрят пристально, пытливо и просяще, все время ловят встречный взгляд…

Зачем ему такая откровенность? Что это, особый хитрый прием? Грубоватая провокация?

А может быть, ему просто хочется хоть кому-нибудь открыться, может быть, ему приятно помогать, покровительствовать без недоброго расчета? Либо думает: все-таки майор, москвич, пока не осужденный, вдруг выпустят – и там, на воле будет влиятельный приятель?

И с явным удовольствием повторяет: «Как фронтовик фронтовику».
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.