Пушкин
"Надо потратить много времени, чтобы стать, наконец, молодым".
Пикассо
ГОРОД ДЕТСТВА
1
Мысль о том, что я должен рассказать историю своей жизни, пришла мне в голову в 1957 году, когда, вернувшись из автомобильной поездки по Западной Украине, я заболел страшной болезнью, заставившей меня остаться в одиночестве, хотя я был окружен заботами родных и друзей">

Освещенные окна (14)

[1] [2] [3] [4]

Днем Валя помогала матери, а вечерами спешила в театр -- устроилась билетершей. Теперь я забегал к ней по утрам -- в гимназии мы занимались по-прежнему во вторую смену.

...Казалось, что это было очень давно -- поездка в Череху, заколдованный лес, крестьянка, встретившая нас как жениха и невесту. Больше мы не говорили о любви. Я согласился -- хотя это было очень трудно -- с убеждением Вали, что полная близость возможна только в замужестве: тогда мы еще не знали, что этот измучивший нас обоих запрет навсегда разлучит нас зимой девятнадцатого года в Москве. Я согласился, потому что это была особенная женская правота, с которой я не только должен был, но мне хотелось считаться.

5

...Вспоминая об этой поре, я вернулся к произведениям, посвященным первой любви (начиная с "Ромео и Джульетты"), и передо мной в их бесчисленном множестве остро заблестел маленький рассказ Достоевского, о котором, кажется, писали немного. Я говорю о "Маленьком герое. Из неизвестных мемуаров".

В юности я прочел Достоевского не отрываясь, с разбега -- и отложил в сторону, как бы почувствовал, что для меня он еще весь впереди, что я еще не раз и не два буду к нему возвращаться. И конечно же возвращался -- студентом даже писал о композиции "Бесов", а потом всю жизнь не просто читал, неторопливо вглядываясь, как читаю всегда, а вдруг кидался к нему, останавливался на любимых сценах, спешил, точно "Братья Карамазовы" или "Идиот" были даны мне тайно, на два-три дня, и надо читать их не отрываясь, ночами, чтобы поскорее вернуть.

На первый взгляд не было ни малейшего сходства между историей, которая рассказана в "Маленьком герое", и тем, что происходило между мной и Валей.

Одиннадцатилетний мальчик, о котором написан рассказ, ничем не походил на меня, хотя, быть может, и я в припадке вспыльчивости, дерзости, беспамятства мог решиться на отчаянный шаг. И спокойно-энергичная, склонная к разумной уравновешенности Валя могла бы, пожалуй, служить примером душевного контраста, если сравнить ее с m-me М., с ее "тихими, кроткими чертами, напоминавшими светлые лица итальянских мадонн".

Но вопреки этому очевидному несходству -- сходство было, и не только внешнее, но и внутреннее, скрытое. В "Маленьком герое" с непостижимой силой написана свежесть чувства, испытанного впервые. Это даже не чувство, а предчувствие чувства, которое не может осуществиться. И не потому, что одиннадцатилетний мальчик влюблен в молодую женщину, а потому, что весь строй, весь замысел этого предчувствия основан на воображении. Душевная драма развернута на фоне другой любви, между взрослыми,-- любви, которую "маленький герой" разгадывает еще до той минуты, когда случайность помогает ему спасти m-me М. от позора, от душевной казни. И прикосновенье к чужой тайне не страшит мальчика, потому что любовь той, которую он любит, для него -- святыня.

Сонеты Петрарки, посвященные Лауре, в которых любовь побеждается целомудрием, а целомудрие -- смертью, невольно вспоминаются при чтении этого рассказа. И подумать только, что Достоевский написал его в Петропавловской крепости, в ожидании суда над петрашевцами, в ожидании, может быть, казни! Уж не крепостные ли стены вернули ему зоркость детского зрения, остроту первой встречи с самим собой, чувство изумления перед зрелищем детской души, всей сложности которой взрослые не замечают?

Именно здесь-то и открывается та внешняя сторона, о которой я упомянул, говоря о "сходстве вопреки несходству". Чувство первой любви стеной одиночества отделено от постороннего взгляда. И хотя любовь "маленького героя" названа -- и названа грубо, она остается неразгаданной, почти неразгаданной. Никому, кроме m-me М., и в голову не приходит заглянуть в бездонную пропасть, трагически разделяющую детство и зрелость, возмужание души и трезвость устойчивого, равнодушного существования.

...Никто не знал, не подозревал, какие сложности нагородил я в своих отношениях с Валей,-- недаром же я всегда лучше воображал, чем соображал! В глазах взрослых я просто "ухаживал" за ней, как ухаживали гимназисты за другими гимназистками, как ухаживал, например, с неизменным успехом Саша. Но я не "ухаживал" -- самое слово это казалось мне пошлым. Мне было весело видеть, как разгоралась, расцветала Валина обыкновенность в свете моих странностей и чудачеств! Я верил, а может быть, не верил, а выдумывал, что она сродни героиням моих фантастических трагедий в стихах.

И не одну ее я выдумал, а выдумав -- поверил и не поверил. Толпа видений мерещилась мне, воплощенная в действительность, которая была бы ни на кого и ни на что не похожа. Мне чудилось, что, если я не сумею участвовать в создании того "ломящегося в века и навсегда принятого в них, небывалого, невозможного государства" ("Охранная грамота" Пастернака), я попытаюсь создать свой собственный мир, в котором выдуманные действующие лица будут существовать с такой же физической зримостью, как живые.

...Если бы в ту пору мне встретился человек, который понял бы меня тогдашнего, как я себя теперь понимаю, что изменилось бы в моем душевном мире? Ничего. Я бы ему не поверил.

6

Я уже упомянул о том, что даром предвидения Лев не обладал. Он не знал, что через полгода добровольно отправится на фронт в составе штаба Девятой армии. Он не знал, что новый московский дом развалится бесконечно скорее, чем старый. Может быть, он действовал так решительно -- более того, беспощадно -- потому, что смутно чувствовал грозящую нашей семье опасность. Город, от которого белые стояли в тридцати -- сорока верстах, был, в сущности, полем сражения. В девятнадцатом году белые искали меня и, пожалуй, вздернули бы, хотя я не был ни большевиком, ни комсомольцем. Вместо меня был арестован и отпущен гимназист К., впоследствии -- делегат 3-го съезда комсомола. В двадцатом, в Ленинграде, он сам рассказал мне об этом.

...Что-то новое, незнакомое показалось мне в облике и в поведении старшего брата. Можно было подумать, что он раздвоился, послав в Псков своего двойника,-- и этот двойник, легко раздражавшийся, не терпевший возражений, беспокойно-торопливый, был удивительно не похож на него. Впрочем, однажды я видел его таким. Сдавая экзамены на аттестат зрелости и получив двойку по латыни, он держался так, как будто весь дом был виноват в том, что он провалился.

Наконец он заметил меня -- кажется, только по той причине, что именно я должен был первым отправиться вместе с ним в Москву: мама собиралась приехать к весне. Волей обстоятельств, которые он стремился упорядочить возможно быстрее, я попал в поле его зрения, и он впервые окинул меня трезвым, оценивающим взглядом. То, что я писал стихи и даже трагедии в стихах, интересовало его очень мало. Я был крепок, здоров и, по всей видимости, не трус -- ничего другого от меня не ждали. Чем я намерен был заниматься после окончания гимназии, он не спросил -- и хорошо сделал, потому что едва ли я внятно ответил бы на этот вопрос. О моем ближайшем будущем он сам рассказал мне -- скупо, но с исчерпывающей полнотой. Он спросил, умею ли я мыть полы и стирать белье,-- и сдержанно кивнул, когда я ответил, что не умею, но буду.

Моя общественная деятельность не очень заинтересовала его, а когда я расхвастался, он спросил, усмехнувшись:

-- Так ты тут, стало быть, персона грата?

Потом, перед отъездом, когда речь зашла о билетах, достать которые было почти невозможно, он снова спросил, уже иронически:

-- Может, поможешь? Ведь ты тут персона грата.

Но некоторых обстоятельств он не предвидел и о том, как вести себя в этих обстоятельствах, не подумал.

Я не сомневаюсь в том, что он просто забыл о дяде Льве Григорьевиче, который по-прежнему жил в маленькой комнатке и по-прежнему "развивал руку", мечтая о предстоящем концерте.

Летом восемнадцатого года дядино пианино пришлось променять на окорок и два мешка сухарей, и немалая клавиатура, которую он некогда возил с собой, чтобы в турне развивать руку, была извлечена из чулана. Вот когда можно было играть, решительно никому не мешая! Он играл в темноте, в холодной комнате, с закутанными старым пледом ногами. Слышен был только стук клавиш.

Его давно не интересовало то, что происходило вокруг. Пришли и ушли немцы. Herr Oberst недурно играл на рояле, но дядя не пожелал познакомиться с ним. Пришли и ушли белые. Пришли красные. В этом мире, где все менялось, куда-то летело, перекрещивалось, сшибалось, он один был воплощением неподвижности, неизменности.

Нянька, от которой пахло самогоном, приходила убирать его комнату, ругаясь, мыла его, жаловалась на своего актера. Кто же будет ухаживать за ним в Москве, в маленькой, пустой, с инеем на стенках, квартире?

Лев разговаривал с мамой тихо, долго -- и она вышла из своей комнаты взволнованная, измученная, с похудевшим, постаревшим лицом.

Дядю решено было поместить в Дом призрения. Я ужаснулся. В Дом призрения, где кормили только щами из замерзшей капусты, где он будет жить в одной комнате с таким же, как он, беспомощным стариком! Почему нельзя было договориться с нянькой, чтобы она продолжала ухаживать за дядей? Ведь он был очень болен, слаб и едва ли протянул бы больше года... Не знаю. Все, что требовал или советовал Лев, становилось неоспоримым и должно было осуществиться быстро и бесповоротно.

Когда мама, приняв лавровишневые капли, пошла к дяде, я убежал из дома.

Директор Дома призрения, несмотря на хлопоты, решительно запретил перевозить немую клавиатуру -- для нее в тесной комнатке не было места. Дядя уехал, а клавиатура осталась -- узенькая, черная, с пожелтевшими клавишами. Старинные фотографии висели на стенах -- Друскеники, Баден-Баден. Дамы в белых кружевных платьях, в шляпах с большими полями сидели под зонтиками в саду. Дядя, в коротком пиджаке с закругленными полами, в канотье, небрежно откинутом на затылок, с тростью в руке шел по аллее...

Он никогда не жаловался, ничего не требовал. Никто почти не замечал его присутствия в доме. Но вот его увезли, и дом опустел. В маленькой комнате, и прежде почти безмолвной, наступила полная тишина -- странно-требовательная, заставлявшая всех ходить с виноватыми лицами, а Льва -- решительно подавлять в себе сознание, что он виноват больше всех.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.