ГЛАВА 4. AB OVO (2)
[1] [2]– Из родного гнезда? – переспросил я. – А что для тебя гнездо – родительский дом, родной город или, может быть, Родина?
Майка хмыкнула:
– В родительском доме, слава Богу, никогда не жила. Родной город – это понятие из газет. Или из анкет. А родина моя даалеко отсюда…
Нараспев, со смаком, с острой мстительностью сказала.
– А вот это все, все вокруг, – я широко развел руками, – это что?
Она посмотрела на меня с искренним удивлением, как на законченного идиота, потом пожала плечами:
– Это называется зона. Зо-на. С колючей проволокой под электрическим током, с автоматчиками, конвойными и надроченными на человеческое мясо псами.
Я покачал горестно головой, тяжело вздохнул:
– Боюсь, что нам с тобой трудно будет договориться. Человеку, не знающему такого естественного чувства, как любовь к родной земле, почти невозможно понять…
– Ты забыл упомянуть еще и о любви и признательности родителям, – быстро перебила она.
Махнул рукой:
– Уж на это я не претендую. Но человек, не знающий, что такое патриотизм, благодарность земле, которая тебя выкормила и воспитала…
Майка свалилась с подлокотника в кресло, замотала от восторга ногами. У неё длинные стройные ноги, такие же, как у ее мамашки. Только Римма не знала, что эту скульптурную соразмерность можно выгодно подчеркивать джинсами «Вранглер». Тогда еще джинсов девушки не носили. Впрочем, и юноши тоже их не носили. Достойный, строгий и скорбный сидел я против нее за столом и думал: не позвонить ли иерею Александру, спросить насчет Истопника. Нет смысла, иерей-то наверняка подтвердит, он не напивается, как моя гнусная Актиния. А Майка, отсмеявшись, выпрямилась в кресле и сказала мне мягко:
– Слушай, Хваткин, чтобы не превращать наш чисто семейный, можно сказать, интимный разговор в партийный семинар, я тебе сообщу, что наш советский патриотизм – это доведенное до абсурда естественное чувство связи человека со своими истоками. Это вроде Эдипова комплекса, только много опасней, поскольку Эдип, узнав печальную истину, ослепил себя. А вы, наоборот, ослепляете других, тех, кто знает позорную правду. Все это извращение, которое переросло в глупое голозадое высокомерие. И давай больше не возвращаться к этому. Уж такая я есть, и даже твой личный, государственный и общественный пример не может сделать меня патриоткой…
Смеется, гадючка. Интересно, что она знает обо мне? Почти ничего. Но вполне достаточно, чтобы ненавидеть меня.
Повздыхал я грустно, лапки в сторону раскинул:
– Как знаешь, как знаешь, тебе жить… И кто же он, твой избранник?
– Очень милый, добрый, интеллигентный человек.
– Москвич? Или провинциал?
– Он ужасный провинциал. Из заштатного города Кёльна.
– Ага. Это не там находится подрывная радиостанция «Свобода»?
– Ей-богу, не знаю. Я знаю, что это центр рабочего класса Рура.
– Ну и замечательно! А то моя дуреха сказала, что он из какого-то Топпика…
– Перепутала. Я ей сказала, что он родился в Кёпенике…
– Да не важно! Совет вам да любовь! Бог вам в помощь! Поздравляю…
– Спасибо! Но… мне нужно соблюсти одну чистую формальность, пустяк… Вот.
Формальность, пустяк. Вам, апатридам несчастным, на все наплевать, пока вдруг не всплывает вопрос о какой-то формальности. Тогда вы начинаете бегать ввечеру и спозаранку. Так, между делом пустячок решить, формальность исполнить. Формальность-то она формальность. Да не пустяк. Не пустяк. Без этого пустяка твоим брачным свидетельством только подтереться можно, и то, если его хорошо размять.
– Пожалуйста, Майка, все, что от меня зависит, – я готов…
– При заключении брака с иностранцем и оформлении ходатайства о выезде в страну проживания мужа у нас требуют согласия родителей. Мама уже подписала.
– Ну и прекрасно! Значит, все в порядке.
– Нужно, чтобы и ты подписал.
– Я? Я? Чтобы я подписал… что?
– Согласие на мой выезд в ФРГ.
– Пожалуйста, я не возражаю. – Тогда подпиши вот эту бумагу.
– Э-э, нет. Не подпишу.
– Почему? Ты же сказал, что не возражаешь?
– Не возражаю. Но подписывать ничего не буду.
– Как же так? Я ведь не могу принести в ОВИР твое согласие в целлофановом мешочке?
– И не надо. Ты им скажи, что я не против.
– Но ты же сам знаешь, что у нас слова только по радио действительны, а в жизни на все нужна бумажка. Им нужен документ.
– Документ в руки я тебе дать не могу.
– Но почему?
– Потому что своей долгой и довольно сложной жизнью я научен Ничего-Никогда-Никому не писать. Я верю в волшебную силу искреннего слова. Слово – оно от сердца…
– Ты надо мной издеваешься?
– Нет. Я хочу тебе добра.
– Но ты мне этим поломаешь жизнь.
– Никогда! Твой милый, добрый, интеллигентный жених из Кёльна тебя любит?
– Думаю, что да.
– Пусть тогда переселяется в Москву. Я ему прописку устрою.
– Он хочет жить в городе, где не нужна прописка. Где поселился, там и живи.
– Значит, он тебя не любит, и все равно счастья у вас не будет. Использует тебя и бросит. Или еще хуже – продаст в публичный дом. Там у бывших советских – прав никаких!
– У меня такое впечатление, что я говорю не с тобой, а с твоей женой Мариной. Это сентенции в ее духе.
– Ничего не поделаешь, муж и жена – одна сатана. Так что лучше его сразу бросай, найдешь себе здесь мужа получше. А то долгие проводы – лишние слезы.
– Я смотрю на тебя и пытаюсь понять…
– Что, доченька, ты хочешь понять? Спроси, скажи – я помогу разобраться.
– Ты от своей жизни действительно сошел с ума или ты такой фантастически плохой человек?
– Насчет сумасшествия ничего сказать не могу, мне же самому незаметно. А насчет моей «плохости» – встречный вопрос. Чем это я такой плохой?
– В общем-то – всем…
– А главным образом тем, что не хочу написать свой родительский параф на документе, ставящем меня в положение соучастника изменницы Родины. А?
– Ты что – действительно так думаешь или придуриваешься?
– Что думаю я – сейчас, по существу, не важно. Важно, что так думают все, для кого патриотизм не извращение. А понятие Родины – не предрассудок, а святыня. Ты ведь, выстраивая розово-голубые планы жизни в своем капиталистическом раю, наверняка не подумала о том, как эта история скажется на мне. А я еще не умер. Мне пока только пятьдесят пять лет, я, как говорится, в расцвете творческих сил. Ты подумала о том, как сообразуется твоя кошмарная женитьба с моими жизненными планами? Как шикарно могут ее подать все мои недруги, завистники и конкуренты? Сотрудничество с вражеским лагерем!
– Я надеялась, что такой горячий папашка ради сытного своего места надзирателя не станет мешать своей дочери в побеге из тюрьмы.
– Ошибочка вышла! Для кого – тюрьма, а для кого – Отчизна. Для кого – вертухай, а для кого, – верный солдат Родины. Я догадываюсь, что сейчас тебя перевоспитывать уже поздно, но и ты должна мне оставить право на собственные убеждения.
– Хорошо, давай оставим твои убеждения в покое.
Я видел, что она устала. Не-ет, девочка, тебе еще со мной тягаться рановато. Все расписано давно: вы меня должны ненавидеть, а я вас, сучар еврейских, должен мучить. Конечно, лучше бы нам было не встречаться в этой жизни, но так уж вышло. Я и сейчас помню вкус яблочных косточек…
– Хорошо, – сказала она с отвращением. – Ты можешь на этом бланке написать, что категорически возражаешь против моего брака и отъезда из страны.
– И что будет?
– Твоим недругам и начальникам не к чему будет придраться, а у меня возникает возможность обжаловать твой отказ. Или обратиться в суд.
– Прекрасно, но не годится.
– Почему?
– Это будет не правдой. Я не возражаю против твоего брака, я его, гуся этакого, и не знаю. Значит, мне надо будет врать. А я врать не могу как коммунист. Для меня вранье – нож острый. Ты уж не обижайся. Майка, я тебе прямо скажу, от всей души: даже ради тебя я не могу пойти на это!
– Перестань юродствовать! Объясни, по крайней мере, почему ты отказаться не хочешь, официально?
– Во-первых, потому, что не отказываю. Я ведь тебе сказал: не возражаю. А во-вторых, отказ – значит, рассмотрение жалоб, значит, суд, вопросы, расспросы, объяснения. Одним словом, нездоровая шумиха, недостойная огласка, и тэдэ, и тэпэ.
– А тебе не приходит в голову, что я могу создать эту нездоровую шумиху и без твоего согласия?
– Это как тебя понять – корреспонденты, что ли? Мировое общественное мнение? Демократический процесс и правозащитная деятельность? Это, что ли?
– Ну, хотя бы… – А у самой лицо белое, с просинью, как подкисающее молоко, и глазки от злости стянуло по-японски – ненавистью брызжут. Я даже засмеялся добродушно:
[1] [2]