Борисович. Не убоюсь зла (28)
[1] [2] [3] [4]И все же шах портить отношения с Советским Союзом не захотел. В конце концов вежливые полицейские посадили Богдана в машину, от-везли к границе и передали его своим грозным соседям. Когда Климчаку сказали, что его возвращают в СССР, он не поверил: ведь Иран -- друг Америки! Свободный мир предает его?! Простой крестьянский ум не мог понять хитрой азиатской политики. Но когда Богдана повели через гра-ницу к улыбающимся кагебешникам, он повернулся к сопровождавше-му его иранскому офицеру, плюнул ему в лицо и сказал по-украински:
-- Будьте прокляты вы, ваша земля и ваша страна!
Климчаку дали максимальный -- после смертной казни -- срок по статье "измена Родине": пятнадцать лет заключения и пять -- ссылки.
Когда мы сидели вместе в камере Чистопольской тюрьмы и слушали по радио очередное сообщение о массовых расправах хомейнистов над левыми и правыми, мусульманами и атеистами, военными и политика-ми, Богдан вскидывался и говорил злорадно:
-- Вот! Действует мое проклятие, действует!
Но вообще-то радио он не переносил -- слыша русскую речь, слова советской пропаганды, он корчился, словно от боли.
Больше всего он любил рисовать крестьянский домик со всем хозяй-ством: коровником, свинарником, огородом... То, что ему не удалось по-строить в жизни, он создавал на бумаге. То и дело Богдан что-то менял в этом плане, постоянно "перестраивал" свою ферму. Другим его заня-тием было составление словаря синонимов украинского языка; эту бес-ценную для него рукопись впоследствии конфисковали в зоне как "не подлежащую хранению".
Когда я приехал в лагерь, Климчак работал там дневальным по мас-терским: собирал отходы металла вокруг станков, подвозил детали... Он остервенело врезался острой лопатой в кучу стружки и долбил ее так, будто представлял себе на ее месте то ли советских чекистов, то ли иранских полицейских...
Примерно через год после того, как я снова оказался в Чистополь-ской тюрьме, туда привезли из тридцать пятой зоны моих друзей Пореша и Мейланова, из тридцать шестой -- знакомых мне по первой отсид-ке в том же Чистополе Балахонова и Казачкова, из тридцать седьмой -- Корягина.
Анатолий Корягин, врач-психиатр, тесно сотрудничал с московской Хельсинкской группой в разоблачении психиатрических репрессий. Осужденный за это, он считал себя обязанным продолжать борьбу и в тюрьме. Десятого декабря восемьдесят второго года, в Международный день прав человека, Корягин написал заявление, в котором, в частно-сти, утверждал: норма пониженного питания 9-б является пыткой голо-дом, и он как врач намерен протестовать против нее единственным до-ступным ему способом -- будет объявлять голодовку всякий раз, когда его будут переводить на этот режим, и завершать ее лишь после того, как ему обеспечат нормальное питание, гарантирующее полное восста-новление сил и здоровья. Свое обязательство Анатолий сдержал, не раз объявляя многомесячные изнуряющие голодовки и снимая их только тогда, когда его требование выполнялось.
...Благодаря новой тактике КГБ, постоянно перетасовывавшего нас в тюремных камерах, возрос и поток информации, поступавшей к ним: органам стало легче использовать "наседок" для изучения заключен-ных, их отношений между собой и провоцирования внутренних конф-ликтов. Представитель КГБ Галкин регулярно вызывал зеков на беседы, спрашивал, чем может помочь, предлагал жить в мире. Если человек со-хранял разговор или какую-то часть его в тайне от сокамерника, то Гал-кин, у которого везде были свои глаза и уши, пытался в следующий раз развить успех, используя тот факт, что у него с этим заключенным поя-вился общий секрет. Когда переговоры завершались успешно, то пита-ние такого зека улучшалось, ему позволяли отправлять больше писем и разрешали внеочередные свидания. Если же человек решительно отка-зывался -- что ж, КГБ отдавал его на растерзание администрации: пусть карцеры и голод образумят упрямца.
Но даже если во время таких бесед ты не идешь ни на какие компро-миссы, КГБ использует сам факт этих встреч, чтобы попытаться скомп-рометировать тебя.
Вызывает, скажем, Галкин имярека, разговаривает с ним часа два.
-- О чем речь шла? -- спрашивают сокамерники.
-- Да ни о чем. Рассказывал мне, какие фильмы идут сейчас на воле.
Кто-то поверит, кто-то сделает вид, что поверил, скептик недоверчи-во хмыкнет. А через день Галкин при встрече с этим скептиком "прого-ворится" о чем-то, что мог узнать только от имярека -- во всяком случае к такому выводу быстро придет его собеседник. Так сеются взаимное не-доверие, сомнения друг в друге, что существенно облегчает работу КГБ: во-первых, легче внедрять стукачей, во-вторых, не доверяя соседям, че-ловек острее чувствует свое одиночество, бессилие, полную зависимость от охранки.
Вот когда я до конца осознал, какие огромные, и не только мораль-ные, но и вполне практические преимущества дала мне моя позиция. Ведь я категорически отказался общаться с КГБ, и это было всем изве-стно. Конечно, упомянутое учреждение меня теперь не любит, причи-няет кое-какие неудобства, но зато с кем бы я вместе ни сидел, какими бы сложными ни были отношения между моими соседями в камере, я ос-тавался вне их подозрений, и это вносило ясность и надежность в отно-шения каждого из них со мной. Для меня, правда, была тут и опреде-ленная сложность: приходилось выслушивать исповеди кающихся, да-вать им советы, служить арбитром во внутрикамерных конфликтах -- занятие, честно скажу, малоприятное и очень нелегкое...
x x x
Итак, я в начале своего второго тюремного срока.
Первые два месяца -- строгий режим: пониженное питание, получа-совая прогулка, никаких свиданий с родственниками, ларек на два руб-ля в месяц и одно письмо, которое за этот срок разрешают отправить.
В этом-то письме я и сообщил, что, начиная с четвертого января во-семьдесят второго года, мне полагается краткое свидание -- если, ко-нечно, меня его не лишат.
Но нет, на сей раз не лишили. И четвертого января, сразу после ут-ренней прогулки, меня ввели в знакомую комнату, где за разделяющей ее стеклянной стеной уже сидели мама и Леня.
Полтора года я не видел их. Мама выглядела очень усталой, Леня был по-деловому собран: ведь ему предстояло многое запомнить. Я еще не успел раскрыть рот, как мама начала громко возмущаться:
-- Что они с тобой сделали, сынок! Как же ты похудел и побледнел после нашей последней встречи!
Я стал рассказывать о том, что произошло со мной за это время. Перед свиданием меня, как обычно, предупредили: ни слова о тюрьме. Но лагерные дела, похоже, совсем не интересовали присутствовавших тут же надзирателей, другое ведомство, они за него не отвечают, и меня никто не перебивал. Так мама и Леня узнали о моей битве за книгу псалмов, о ста восьмидесяти шести сутках карцера. Правда, все мои попытки рассказать о товарищах по заключению пресекались тюремщиками.
Несколькими отрывочными фразами-намеками Лене удалось пере-дать мне: в Южной Африке пойман какой-то советский шпион, и Авиталь очень надеется, что в ближайшее время меня на него обменяют. Было видно, что и Леня, и мама верят в такую возможность, но я не мог позволить себе расслабиться, снова начать жить мечтами. Советские -- хорошие купцы, они умеют торговаться и извлекать для себя максимум выгоды куда лучше, чем Запад.
На все мои вопросы о мамином здоровье она поспешно отвечала:
-- Я в порядке, не волнуйся, -- и начинала говорить на другую тему. Не желая тратить драгоценные минуты свидания на разговоры о себе, она так и не рассказала мне, что предшествовало нашей встрече.
[1] [2] [3] [4]