Борисович. Не убоюсь зла (24)

[1] [2] [3] [4]

-- Никто Казачкова не бил! -- пытались они успокоить возмущен-ных узников. -- Это провокация!

-- Вызовите врача! -- требовали мы.-- Покажите нам Казачкова!

-- Не видим никаких оснований.

Тут надо сказать, что побои в тюрьме -- дело обычное, бытовиков надзиратели и офицеры бьют очень часто. Не раз из противоположного конца коридора до нас доносились крики истязаемых, протесты их сосе-дей, ругань; мы вызывали прокурора, но "факты не подтверждались" -- ведь нам не были известны ни фамилии пострадавших, ни номера их ка-мер. Особенно любил мордовать людей сам "кум" -- заместитель на-чальника тюрьмы по режимно-оперативной работе Николаев, постоян-но ходивший в белых перчатках. Когда я попал в Чистополь по второму разу, в восемьдесят первом году, то узнал, что этот садист повесился с перепоя, -- большой тогда праздник был у зеков!

Нас же, политиков, тюремщики не трогали, хотя удержаться от та-кого соблазна им было наверняка нелегко: ведь приходя к нам из друго-го конца коридора, где они только что орудовали кулаком и дубинкой, надзирателям приходилось переключаться на человеческий язык, забы-вать о мате и обращаться к нам на "вы". Иногда они все же срывались, но быстро спохватывались и извинялись. Мы прекрасно понимали: если хоть раз позволим им переступить черту и ударить политика -- статус-кво невозможно будет восстановить. Такое нельзя оставить безнаказан-ным.

Мы с Викторасом связываемся с соседними камерами, предлагаем начать через три дня голодовку солидарности с Казачковым, требуя приезда прокурора из Москвы. Три дня необходимы для того, чтобы ус-петь оповестить все камеры.

Проблема с Менделевичем: он сидит сейчас в самом начале коридо-ра, следующая за ним камера пустует, и связаться с Иосифом напрямую -- через унитаз или по батарее, приставив к ней кружку, -- невозмож-но. Приходится готовить записку, чтобы перебросить ее ему во время прогулки, -- способ рискованный. Сажусь за стол -- и тут мне приходит в голову, что сегодня суббота; я вспоминаю, как расстроен был Иосиф, когда однажды я нарушил запрет писать в этот день, и решаю подо-ждать до завтра.

-- А если война? -- негодует Викторас. -- Что же, и воевать в суббо-ту не будете?

-- Воевать будем. А сейчас можно и подождать -- ведь у нас в запасе еще два дня, -- отвечаю ему хладнокровно.

-- А вдруг завтра что-то сорвется? Разве можно рисковать?

-- Не сорвется, -- успокаиваю я соседа, хотя особой уверенности в этом у меня нет.

К счастью, на следующий день я успеваю благополучно передать за-писку, и Иосиф присоединяется к нам. Однако связаться с камерами на противоположной стороне коридора нам до сих пор так и не удалось. Что делать? Когда до начала голодовки остается час, я решаюсь на край-нюю меру: кричу по-английски Мише Казачкову, чья камера прямо на-против, и сообщаю о наших планах и требованиях. Надзиратели коло-тят в двери, пытаясь грохотом заглушить мой голос, но Миша успевает меня понять и передать информацию соседям.

На меня составляют рапорт. Должно последовать наказание. Но у властей уже более серьезные проблемы: начинается первая коллектив-ная голодовка политзаключенных Чистопольской тюрьмы с конкретны-ми требованиями к властям -- до этого мы проводили такие акции лишь в дни наших праздников.

Уже к вечеру приезжает прокурор из Казани, заходит к нам в каме-ру, грозит новым сроком за организацию беспорядков в тюрьме. Мы от-казываемся с ним говорить, требуем представителя Москвы. В течение нескольких дней с нами беседует тюремное начальство, увещевания и угрозы сменяют друг друга. В конце концов власти начинают уступать. Ответов на наши требования, правда, еще нет, но вдруг каждому из нас выдают пачки писем из дома -- Иосиф, счастливчик, получает сразу де-сятка полтора посланий из Израиля! Мне приносят кучу книг, давно за-казанных мной через организацию "Книга -почтой", но, по стандарт-ным ответам тюремной администрации, так якобы и не присланных ма-газинами.

Наконец начальство вступило в переговоры с Казачковым, обещало, что лейтенант Зазнобин больше не появится в нашей, политической, ча-сти тюрьмы. Убедившись, что и письма его отправлены матери, Миша завершил многомесячную голодовку, а вместе с ним -- и мы свою, один-надцатидневную. Наша акция солидарности помогла нам -- хотя бы временно -- решить немало бытовых вопросов, а главное -- напомнила КГБ, что в обращении с нами есть пределы, которые мы им не позволим переступить.

Через три недели после этого меня-таки посадили в карцер и продер-жали в нем ровно одиннадцать суток -- по числу дней голодовки. Повод к этому они нашли совершенно пустячный, но истинную причину нака-зания скрыть и не пытались.

* * *

Семьдесят девятый год, задавший моей жизни иной, замедленный темп, стал для меня периодом не только психологической, но и физио-логической перестройки. Когда в машине резко переключаешь скорость, коробка передач откликается недовольным скрежетом. Так отреагировал и мой организм: если в Лефортово я чувствовал себя прекрасно, то сейчас совсем расклеился -- меня лихорадило, мучила мигрень, болело сердце... Несмотря на то, что мы были на обычном тюремном рационе, а не на пониженном, за этот год мой вес снизился с шестидесяти кило-граммов до пятидесяти. Викторас же, по-моему, вообще побил все ре-корды: этот крупный, склонный к полноте мужчина без всякого лечеб-ного голодания скинул тридцать шесть килограммов лишнего веса -- почти целого Щаранского!

В последующие годы, привыкнув к ГУЛАГовским условиям, проведя -- и не раз -- по многу месяцев на режиме пониженного питания, где не дают ни сорока граммов мяса в день, ни двадцати -- сахара, только хлеб да баланду из кислой капусты, я сам удивлялся, как можно на обычном тюремном рационе испытывать чувство голода и худеть. Но тогда я уже был на ином уровне физического существования, с гораздо меньшим за-пасом сил и энергии; сейчас же, видимо, мой организм, ожесточенно со-противляясь, сдавал позицию за позицией.

Летом появилась проблема посерьезней: глаза. Стоило прочесть не-сколько строк -- начиналась страшная резь, а потом -- головная боль. Потерять возможность читать в тюрьме -- настоящая трагедия для зека .

Я забил тревогу, стал добиваться осмотра специалистом, сообщил до-мой. Несколько месяцев борьбы -- и в тюрьме появился окулист, вынес-ший диагноз: ослабление глазных мышц из-за нехватки витаминов. Капли и уколы, прописанные им, не помогли. Друзья прислали специ-альный курс упражнений для укрепления мышц, и через месяц мне ста-ло немного легче, по двадцать-тридцать минут уже мог читать без пере-рыва. Настоящее облегчение наступит лишь в лагере, где я увижу солн-це, месяц под открытым небом окажется самым лучшим лекарством. Но как только меня опять переведут в тюрьму, все начнется сначала...

* * *

Двадцатое января -- день моего рождения, и с утра я жду поздрави-тельной телеграммы из дома. Наступает вечер -- ее все нет. Что ж, бес-покоиться нечего: могли задержать на проверке или вообще конфиско-вать. Но на душе почему-то тревожно. Решаю сесть за очередное, фев-ральское, письмо родителям. Начинаю писать -- и бросаю ручку: непо-нятная тревога мешает сосредоточиться, я встаю и хожу взад-вперед по камере.

На следующий день -- неожиданный сюрприз, потрясающий пода-рок ко дню рождения: мне выдали миниатюрную книгу в черном пере-плете -- мой сборник псалмов! За несколько дней до ареста я получил его от кого-то из туристов с письмом от Авитали: "Эта книжка была со мной очень долго. Мне кажется, настало время ей быть с тобой".

Псалмы на иврите были мне еще не по зубам; я положил книжку в стол, а затем она исчезла вместе со всем моим прочим имуществом в не-драх КГБ. По окончании следствия мне ее, правда, вернули, но в руки не отдали, а отправили на склад личных вещей. Держать в камере зару-бежные издания запрещено, и во время переезда из Владимира в Чистополь я, получив на короткое время доступ к своим нехитрым пожиткам, сделал "обрезание" титульному листу, на котором по-английски было указано место издания -Тель-Авив, и в Чистополе обратился к администрации с просьбой выдать мне сборник еврейских народных песен, находящийся в моих личных вещах. Последовал ответ: надо разобраться. Прошел год, и я написал очередное заявление, и вот мой -- нет, наш с Наташей! -- сборник псалмов у меня в руках. Прочесть его будет не-легко, но ничего страшного, у меня теперь есть время, осилю! -- говорю я себе и кладу книжку в тумбочку.

Двадцать второе января. Вечер. Я все еще жду поздравления от роди-телей и никак не могу заставить себя написать письмо домой.

Вдруг открывается кормушка, и капитан Маврин, заместитель на-чальника тюрьмы по политчасти, протягивая мне телеграфный бланк, говорит:

-- Щаранский, у меня для вас очень неприятная новость.

Дрожащими руками я беру телеграмму. "Дорогой сынок вчера 20 ян-варя скончался наш папа прошу тебя перенести это горе стойко как и я мы и Наташенька здоровы и все время с тобой крепко тебя целую мама".

Это ложь! Это садистские штучки КГБ!.. Но сердце подсказывало: это правда, отца больше нет. Каким-то чудом я умудрился сдержать се-бя и даже спросил охрипшим голосом:

-- Я могу направить телеграмму матери? И услышал стандартное:

-- Напишите заявление на имя начальника. Рассмотрим.

Я лег на нары, повернулся к стене и беззвучно заплакал -- второй и последний раз в ГУЛАГе. Но если после суда это были слезы облегче-ния, то сейчас -- какой-то детской беспомощности: я неожиданно по-чувствовал, что остался совсем один, никем и ничем не защищенный...
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.