Борисович. Не убоюсь зла (23)

[1] [2] [3] [4]

Через две недели после моего водворения во Владимирскую тюрьму черпак во время раздачи убогого обеда незаметно сунул мне ксиву и прошептал:

-- Читай так, чтобы сосед не видел.

Это была записка от Гилеля Бутмана! Я знал, что узники Сиона Иосиф Менделевич и Гилель Бутман сидят где-то рядом, но совсем не ожидал получить письмо от одного из них и обрадовался.

Ленинградские процессы семидесятого-семьдесят первого годов поло-жили начало массовой репатриации евреев в Израиль, и мы относились к осужденным на них ребятам, в том числе к Иосифу и Гилелю, как к персонажам из учебника современной еврейской истории. Ида Нудель и другие еврейские активисты делали все, чтобы не позволить властям изолировать узников Сиона от внешнего мира: мы говорили о них на пресс-конференциях, писали письма протеста, выходили на демонстра-ции в их защиту, объявляли голодовки в знак солидарности с ними. Я не был знаком с этими ребятами, и они являлись для меня скорее символа-ми, нежели живыми людьми. Сейчас я читал записку, посланную мне Бутманом.

Гилель в ней сообщал о себе, о других политиках, сидящих во Влади-мирке, и, считая, должно быть, что я оглушен полученным только что сроком, пытался развлечь меня анекдотом о Ходже Насреддине, кото-рый должен был за несколько лет научить принадлежавшего шаху осла говорить по-человечески. "За эти годы либо шах умрет, либо осел сдох-нет", -- утешал себя Насреддин, а меня -- Гиля. Он давал мне советы по обустройству в тюрьме, спрашивал о моем деле, интересовался, почему давно нет писем от Иды. Для переписки Гиля предлагал мне на выбор один из трех языков: русский, иврит или английский.

Я решил переписываться на иврите. С трудом подбирая слова, сооб-щил о своем деле, о нашей борьбе на воле, об аресте Иды и Володи.

Так начались наши заочные контакты. Вскоре к Гилелю перевели из соседнего корпуса Менделевича, и читать их послания стало еще инте-реснее: иврит Иосифа показался мне богатым, как язык самой Торы. Даже его упрек в первой же ксиве: зачем писал и посылал записку в субботу -- не обидел меня. Наоборот: я почувствовал, что после долгого перерыва вновь приобщаюсь к нашей жизни, к нашим проблемам.

Были у нас и другие способы связи, прежде всего -- тюремный "теле-фон". Оказалось, что если с помощью половой тряпки осушить унитаз, то, склонившись над ним, можно побеседовать с соседней камерой. При этом, конечно, надо быть крайне осторожным: заметит надзиратель -- сразу окажешься в карцере. Мои соседи-бытовики работали вместе с зе-ками, чья камера находилась прямо над камерой Гили и Иосифа, и по-могали нам обмениваться информацией. На прогулку этих блатных вы-водили в тот же дворик, что и меня, только позже; иногда, когда позво-ляла обстановка, мне удавалось оставлять в условленном месте малень-кую ксиву, те ее забирали и, вернувшись в камеру, опускали на ниточке через окно. Такая операция была довольно сложной и опасной, чрева-той наказанием, и иногда от одной ксивы до другой проходило несколь-ко недель.

Связь с друзьями, единомышленниками стала, конечно, существен-ным изменением в моей жизни, но с первой же минуты по прибытии во Владимирку я с возрастающим нетерпением ждал изменений еще более важных: свиданий и переписки. По закону мне было положено одно сви-дание в шесть месяцев продолжительностью от двух до четырех часов. Я знал, что меня могут лишить его в любой момент, придравшись к како-му-нибудь пустяку, что немало зеков не видят своих близких по многу лет...

Анисимов сразу же дал мне совет:

-- Пока не разрешат свидания -- сиди тихо, не нарушай!

Ну уж дудки! Я раз и навсегда определил для себя линию поведения в ГУЛАГе и не был намерен позволять никаким внешним обстоятельст-вам повлиять на нее. Не говоря уже о том, что КГБ сразу бы заметил мою непоследовательность и стал бы шантажировать меня, угрожая ли-шением свиданий. Однако и тратить силы на войны со старшинами я то-же, естественно, не собирался, а потому не выдвигал никаких требова-ний и не спорил с ними по пустякам, активно осваивая в то же время азы межкамерной связи.

Несколько раз меня ловили во время разговоров по "телефону", со-ставляли рапорт, и я ожидал наказаний, но через две недели после при-бытия во Владимирку меня тем не менее повели на свидание...

Мама и Леня сидят по другую сторону стола. Надзирательница пре-дупреждает: говорить только о семейных делах, ни слова о политике или о тюрьме. Мы и говорили о нашей семье, об изменениях, которые про-изошли в ней за долгие шестнадцать месяцев разлуки: о болезни папы, о борьбе Наташи, жизнь которой проходит в поездках из страны в стра-ну с целью привлечь к моей судьбе внимание общественности всего миp a... Тут вмешивается надзирательница. Наш разговор делает круг и опять возвращается к тому же.

Я еще полон радостным сознанием своей победы, возникшим на суде, но вера в скорое освобождение пошатнулась. Я уже начал обживать но-вый мир и, хотя продолжаю надеяться на то, что свобода близка, осоз-наю необходимость запастись силами для многолетней жизни в нем. По-этому я неотрывно смотрю на маму и Леню и стараюсь запомнить каж-дое их слово.

Два часа, отведенные на свидание, подходят к концу. Я спешу на-звать имена тех, кому, судя по материалам моего дела, угрожает наи-большая опасность: это Слепак, Лернер, Браиловский, Улановский, Овсищер, Нудель, Бейлина...

Надзирательница прерывает нас, объявляет, что время истекло.

Леня встает и говорит мне:

-- Толя, твоя фамилия написана не только на твоей одежде, но и на моей, смотри! -- и он неожиданно распахивает рубаху, которую неза-метно для всех нас перед этим расстегнул. Под ней -- майка, на которой изображен я, а под портретом -- подпись по-английски: "Свободу Ана-толию Щаранскому!" Я радостно смеюсь, а испуганная надзирательни-ца в отчаянной попытке пресечь провокацию грудью бросается на брата, как Александр Матросов на амбразуру дзота, и выталкивает его, а заод-но и маму из комнаты.

Офицер, пришедший забрать меня в камеру, спрашивает:

-- Ну, а теперь целых полгода -- один. Несладко небось?

-- Мой срок когда-нибудь кончится, -- отвечаю. -- А ваш? Всю жизнь в тюрьме сидите.

Мы идем к нашему корпусу по залитому солнцем двору. Яркая зе-лень деревьев и травы опьяняет меня; радующая взор картина живой, хотя и заключенной, как и я, в тюрьму, природы -- праздничное завер-шение долгожданного свидания.

"Полгода, -- думаю я. -- Но что такое полгода после прошедших полутора?" Ждать следующей встречи с родными пришлось, однако, це-лый год, хотя, впрочем, -- по меркам моей новой жизни -- следовало бы сказать: всего лишь год...

С первого же дня во Владимирке я стал ждать писем. Мысль о том, что сегодня вечером я могу получить письмо от родителей, брата, дру-зей, а может, даже от Авитали, определяла новую психологическую си-туацию, разрушала ощущение изолированности от внешнего мира. Но очень скоро я понял, что нетерпение, с которым ожидаешь вечернюю почту, тоже штука опасная: ведь только КГБ решает, вручить тебе письмо, конфисковать его или просто утаить, и необходимо контролиро-вать себя, чтобы не попасть в зависимость от них.

Первые письма стали приходить через несколько дней после свида-ния, правда, каждые два из трех конфисковывались, да и в тех, что мне отдавали, было немало тщательно закрашенных строк. Но все усилия цензуры не могли скрыть оптимизма, который пронизывал письма мамы, отца и брата.

Я имел право писать им раз в месяц. В течение трех дней администрация была обязана сообщить мне, отправлено мое послание или кон-фисковано. Где-то в середине августа я написал письмо и целых две не-дели добивался ответа: ушло оно или нет.

-- Ушло, -- сказали мне наконец.

-- Покажите квитанцию почты.

-- Не положено.

Проходили неделя за неделей, но судьба этого письма все не прояс-нялась, ибо перестали поступать письма из дома. Я писал заявления в почтовое отделение, в прокуратуру, в МВД -- и вдруг в конце концов где-то в середине сентября меня вызвал на беседу кагебешник.

-- Я же вам заявил: мне с вами говорить не о чем, -- сказал я.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.