ЧАСТЬ ВТОРАЯ (5)

[1] [2] [3] [4]

— А не слишком ли ты филантроп?

— Не слишком. Ты должен, должен писать без помех, наконец, трусливая твоя душонка!

— Это что — цель твоей жизни?

— Да прекрати ты эти идиотские вопросы! И не хами.

— Ну хорошо. Спасибо. Ты… правда? — всерьез предлагаешь?..

— Тьфу — б… — сорвалось было у Никольского, но он остановил ругательство, понимая, что разговор принял деловой оборот. Он докончил спокойно: — Самым серьезным образом. У меня вообще могут быть кой-какие жилищные перемены. Ну, сейчас не стоит об этом распространяться. Тебе надо знать одно: моя квартира — в любой момент твоя и на какой угодно срок.

Арон мечтательно вздохнул:

— Эх, годик бы, полтора!.. Квартира — это было бы здорово! Но пока я, честное слово, — не знаю. Спасибо. Надо подумать. Подожду конца лета. А там, если не передумаешь, — ну, ну, не злись!.. — там увидим… Я буду помнить.

Он заторопился, стал рассматривать на циферблате время.

— Пойдем-ка лучше, а? Может, и вправду — пора?

XXIV

Еще с зимы Никольский предполагал взять отпуск в июне. Он собирался пойти на байдарке вниз по Инзеру. Об этой реке среди байдарочников сложилась неплохая слава. Проскакивать через пороги, выруливать из последних на струю протока, внезапно переворачиваться в воду, а то и ломать шпангоут, — все эти прелести байдарочного похода можно было испытать на Инзере именно в июне, когда река еще несла воды от снегов, таявших на горах Южного Урала. В июле Инзер становился поспокойнее, и интерес был уже не тот. В поход сговаривались идти тремя, от силы четырьмя байдарками по два человека в каждой. С самого начала решили, что пойдут одни мужики. Рассуждали так: жратва, конечно, будет хуже; но из-за баб, если их много, всегда нарушаются первоначальные замыслы, сбивается план маршрута, и вообще в походе наступает полное разложение; а когда баб мало, одна-две, их присутствие только создает повышенную напряженность и нервное настроение. К тому же в компании отсутствовали юнцы, которым в походе позарез хочется любовного приключения: все были мужчинами около тридцати, никто из них не испытывал недостатка в ласках супруг и любовниц, и отдохнуть месячишко от этой радости представлялось им не только не тягостным, а даже и желательным. Все они — инженеры и научные сотрудники — младшие, то бишь мэ-нэ-эсы, — нуждались лишь в физической встряске, «в нагрузочке». В основном «нагрузочкой» и определялись достоинства предстоящего путешествия.

Но неожиданно, когда Никольский готов уже был выйти в отпуск, все стало срываться. На предприятии — на том самом «зеленом» ящике, где Никольский оставил свои указания, что надо сделать, чтобы не замарать патентную чистоту, — теперь только проснулись: близился конец полугодия, начинали гнать план, а на заводе никто не удосужился до сих пор поинтересоваться, что же им рекомендовано московским экспертом. Начались телефонные звонки, то и дело Никольский ходил к телетайпу, и, что ни день, приходилось подолгу вправлять мозги заказчикам, которые тыкались и метались, как слепые щенки, и упрашивали, настаивали, требовали отказаться от одних переделок, свести к минимальным другие, а то и просто согласиться на липу.

Никольского звали вылететь на завод. Он отказывался — у него была особая причина не возвращаться в Заалайск, — но отказывался также и потому, что появиться там в дни, когда горит план, значило нарваться на бесплодные скандалы, трепать нервы и набивать себе шишки. Он так и сказал по телефону «зеленому» директору: раньше надо было спохватиться, я свои договорные обязательства выполнил, а такие пожарные консультации — это с моей стороны не больше чем любезность, поеду же я к вам только по новому соглашению, разговаривайте с моим начальством. А начальство — как всегда, очень вежливо согласилось, что без дополнительного соглашения, конечно же, ехать не следует, особенно сейчас, это вы правы, но попросило все-таки не отказывать заказчику в телефонных консультациях, в связи с чем — еще более вежливо, чем всегда — попросило отложить отпуск до конца июня: сами понимаете, Леонид Павлович, оборонное предприятие, и если у них, не дай Бог, не выгорит план шести месяцев, они могут и на нас свалить, лучше с ними не связываться, так что я пообещал, что вы будете им и дальше помогать.

Июньский отпуск летел к чертовой матери, летел туда же и поход по Инзеру: все уже были готовы тронуться в путь. На Никольского злились: маршрутом он занимался больше других, и к нему уже успела прилипнуть кличка «Адмирал». Не было, однако, счастья, да несчастье помогло: отказался от похода экипаж одной из байдарок. Что-то у них произошло, не то поссорились, не то их жены не пустили, — это мало кого волновало. Волновало другое: без Никольского оставалось пять человек. На три байдарки? На две? Собрались обсудить ситуацию, пришел и мрачный Никольский, что-то советовал, что-то доказывал, потом отдал своему бывшему напарнику по байдарке карту маршрута и сел в сторонке записать кое-какие объяснения. «Мужики, — сказал кто-то, — а если отложить? Мне, например, отпуск запросто переоформить». Мысль эта — перенести поход на июль — вертелась в голове у всех, и, когда один из них решился ее высказать, остальные принялись вслух деятельно обсуждать эту возможность. Похоронное настроение быстро исчезло, Никольский, растроганный общим желанием ради него изменить свои планы, говорил, что семеро одного не ждут, — а Инзер в июле, говорят, может обмелеть, — ему отвечали, что было бы семеро — и не ждали бы, а то нас только пятеро — эх ты, адмирал без флота!..

Через день-другой у всех утряслось, и окончательно — железно! — установили срок отъезда: первое июля, пятница.

Итак, Никольскому предстояло крутиться в Москве. Финкельмайер меж тем успел уже исчезнуть: детский сад, в котором работала его жена и были устроены обе дочки, выехал на дачу, и Фрида получила разрешение поселить в домике персонала своего мужа и его старика-отца. Там Арон и коротал теперь отпускные дни. Никольский не мог понять, почему его приятель не использовал хотя бы это краткое время для спокойного и — свободного, как мечтал Финкельмайер, творчества. Действительно ли хотел Арон жить в одиночестве? Или, говоря об этом, только плакался в жилетку, а сам и не так-то уж рвался на свободу? Во всем этом не было ясности. Никольский, вообще говоря, считал, что каждый бы должен время от времени вносить в свои дела ясность. Это, правда, редко когда удается, и более того — разобравшись до полной ясности что к чему, такую муторность на душе чувствуешь, что лучше было и не начинать разбираться. Но наступает момент, когда это становится необходимым. Самому Никольскому как раз теперь бы следовало разобраться, что же у него с Верой, и в конце концов решиться повернуть в ту или другую сторону. Он желал ясности с Верой, но неким образом — хоть и глупо и малодушно было прятаться за такие отговорки — возможное решение Никольского оказывалось связанным и с Финкельмайером тоже. Еще тогда же, сидя с Ароном в парке, Никольский подумал, что он мог бы переселиться к Вере, — положим, решив жениться на ней, или не жениться, но предприняв попытку, серьезную попытку жить с нею вместе, так, чтобы не покидать Прибежище когда заблагорассудится. Подумав об этом, Никольский, разумеется, ничего Арону не сказал: каждому из них самостоятельно следовало разобраться, и решиться, и найти ясность, и обрести не счастье — так покой, а не покой — так волю. Едва ли был день, когда Никольский не возвращался к этой мысли. Ему казалось, что его и Веру связывают теперь иные чувства, чем раньше. Было что-то беспечное прежде, да — да, нет — нет, есть ли Вера сегодня — нет ли ее, и есть ли у нее сейчас он или нет — волновало обоих от встречи и до встречи, и могли пройти дни и даже недели, прежде чем у них снова появлялась необходимость быть вместе. Поскольку одна из причин таких отношений заключалась в том, что Вера и Никольский во всем имели каждый свое —свой дом, свою зарплату, своих друзей, свою судьбу в прошлом — свою жизнь и в мелочах и в серьезном — получался порочный круг: у обоих все было свое собственное, почему и не возникало стремление к устойчивому единству, а так как этого стремления не возникало, у них не появлялось общего, все оставалось своим, собственным — и так вот уже три года. Эта беспечная — и, по легкости, незаботливости и неответственности одного за другого, в некотором смысле безнравственная жизнь — устраивала обоих, и Никольского больше, Веру, возможно, меньше. Но оба они подошли теперь к рубежу. Вера вдруг иначе стала раскрываться перед Никольским — с того самого мига, когда она безудержно рыдала на груди Леопольда. Сознание, что этой любви, какой уж она для них ни была, наступает конец, овладело тогда, судя по всему, не только Никольским: Вера все прошедшее время оставалась с ним неизменно ровна, оба, как сговорившись, ни разу не попытались подстроить случай остаться наедине, напротив, они, по-видимому, избегали такой случайности. В другое время Никольский, по своей инициативе заведя такую игру в прятки, был бы очень раздосадован, увидев, что женщина отвечает ему тем же, и это его ой бы как раззадорило! Но тут игры не было — ни с его стороны, ни с ее. Вера менялась — и Никольский инстинктивно отошел в сторону, растерявшись ли перед тем новым, что в ней появлялось? чтобы не мешать? Так осторожные родители, когда видят в подростке быстрые перемены, стараются не докучать ему, удивляясь и выжидая, — чем же станет обновляющаяся натура?

А Вера — не подросток, не юная девушка, а женщина, шагнувшая за раннюю молодость, — менялась заметно. Уж не то ли желание принадлежать и быть нужной, отсутствие которого нравилось ей самой, импонировало окружающим и было едва ли не самым симпатичным свойством ее легкого, уживчивого характера, — не это ли желание появлялось в ней и подчинило ее себе? И манера держаться, видел Никольский, помягче стала; говорила теперь Вера иначе — медленнее, что ли? тише и не так резковато? — вот и движения теряли вдруг поспешную размашистость; могла она теперь и вдуматься внимательно в то, что раньше вызвало бы лишь быстрый кивок и мгновенную ответную тираду…

Откуда это в ней — оставалось только гадать; а чем было вызвано и куда направлялось, — задумываться не приходилось: круг всего — и Вериных желаний, и неожиданной мягкости ее, и внимательности к чужому слову, круг всех ее помыслов и забот сейчас замыкался, конечно же, на Леопольде.

Странное дело: Никольский не досадовал. Больше того, наблюдая, сколь бережно и тактично ухаживает Вера за Леопольдом, Никольский чувствовал к ней нечто похожее на уважение, — если вообще он был способен уважать женщину, и в частности ту, которая отдавала ему свою любовь. И вот Вера, эта-то иная Вера все заметнее отдаляла Никольского от ясности всего того, что несколькими месяцами раньше начинало проясняться и потому шло к завершению: он не знал, каковыми теперь могут стать, каковыми, точнее, должны бы стать его отношения с Верой. То думал он, что связаны они уже четвертый год, и грубо, откровенно говоря перед собой, он не может сказать, что пресыщен ею, ее красивым телом — античным, как он знал теперь, как, смеясь, про себя повторял. То считал, что если пошло уж у них на убыль, —остановить нельзя, разбитое хоть склеишь, а трещины останутся, и это он просто сейчас, когда прозябает без женской любви, поневоле, по привычке переносит на Веру свое обыкновенное желание обладать женщиной — женщиной вообще; а то рассуждал таким образом, что разумным было бы переехать к Вере в Прибежище и предоставить все естественному ходу, куда бы это ни привело, — к разрыву или к чему-то прочному.

Тут, на перекрестке рассуждения, и возникала длинная фигура Финкельмайера. Она брезжила в воображении, становилась отчетливее и расплывалась, Арон кривил большие губы и безнадежно махал рукой, как бы показывая Никольскому, что выхода все равно не будет. Никольский же спорил с этой несуразной тенью, ему верилось — ему хотелось, нужно было верить, что все разрешится наилучшим образом, — только пусть бы Арон сделал первый шаг, пусть он переменит свою жизнь — мечтает же он, черт возьми, об этом, — пусть въедет ко мне в квартиру, пусть живет там и сочиняет или бездельничает, записывает или рвет, — делает, что хочет, а мне тогда остается к Вере, и с ней, только с ней каждый день и каждую ночь, и ни о чем больше нечего думать, а они пусть сами по себе, и если он не будет с Фридой, то, может, приедет к нему, и пусть в моей комнате живут, сколько захотят, меня не касается, — знать ничего не знаю, и выкинь, напрочь выкинь из головы подлые вожделения, — как там они обернулись сладеньким словом «надежда»? — сволочь, вот ты кто, если мозги себе пудришь!.. Ладно, появится Арон, прямо спрошу, поедет ко мне или нет.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.