Четыре встречи с Н. С. Хрущевым (1)

[1] [2] [3] [4]

Четыре встречи с Н. С. Хрущевым

До конца 1962 года, до декабря, мне не приводилось лично видеть и слышать Хрущева. Правда, мы живем в век газет, радио и телевидения, и эти могучие технические изобретения давали возможность мне ознакомиться и с внешностью Хрущева, и с его манерой говорить, и с трудностями, которые доставляло ему чтение написанного документа, с глубиной его мышления, с обширностью его мыслей. Все, казалось бы, было уже известно. Но все-таки все это не заменяло личных впечатлений, и когда я впервые просто услышал его и увидел его на трех собраниях с интеллигенцией и еще на одном, более ответственном сборище, то впечатление оказалось совершенно неожиданным. Человек оказался гораздо разнообразнее по краскам и, я бы сказал, и по оттенкам, гораздо как-то сложнее и необыкновеннее. И некоторые его стороны вызвали просто изумление.

Надо вам сказать, что я как раз до этого времени принадлежал к числу поклонников Хрущева. Меня даже называли «хрущевцем». Я был очень вдохновлен его выступлением на XX съезде, мне нравилась его человечность – да все знают, что в нем было хорошего, не буду этого повторять. Я старался ему прощать все, так сказать. Правда, иной раз попадались какие-то такие необыкновенности, которые заставляли оторопеть. То вдруг на одном из митингов он говорит: «Идеи Маркса – это, конечно, хорошо, но ежели их смазать свиным салом, то будет еще лучше». Это, конечно, мне в голову никак не приходило, что идеи Маркса можно смазать свиным салом.

Потом что-то с займами, с МТС, с облсовнархозами, с кукурузой, что-то все начало больше и больше удивлять. Но тем не менее рядом с этим какие-то прекрасные вещи. То он ботинком по пюпитру стучит во время заседания ООН, то он себя очень интересно за границей ведет, то еще что-нибудь хорошее. Все это перемежалось, а, в общем, мне казалось: да ведь тем не менее человек; мы часто говорили с Лелей: «Ну, ведь все-таки это лучше, чем когда бы то ни было, да и уж очень человечен, – приятно все-таки, и дышится свободнее», – то, другое, третье. Ну, есть же такое свойство у наших соотечественников: восхищаться на всякий случай начальством, его еще Салтыков-Щедрин отметил в «Истории одного города», что каждый новый градоначальник был душенька и красавчик.

Про Хрущева сказать «красавчик» было нельзя, но «душенька» – говорили. Говорили все, ну и я тоже говорил. Ну, не красавчик, но душенька. Вот!

Правда, один раз я с разбегу как-то споткнулся. Это было как раз в тот период, когда в газетах ежедневно по крайней мере одна, а то и две полосы занимались очередными речами Никиты Сергеевича. Читать их не было никакой возможности, просто не хватало рабочего времени.

Но тут как раз я прочел о совещании работников сельского хозяйства Костромской области, и об один абзац просто ударился лбом – так он меня поразил. Секретарь обкома говорит: мы очень благодарны вам, Никита Сергеевич, за вашу рекомендацию сеять вместо кормовых трав и кормовых культур кормовую свеклу и сахарную свеклу. Мы непременно это выполним, и так как у нас в области никогда свеклу не сеяли, то мы посылаем двадцать бригад на Украину для обмена опытом со свекловодами Украины.

И вдруг Хрущев ему с места: «Вот уж не поверю, что русский мужик не умеет сеять свеклу. Ведь борщ – национальное русское блюдо, и уж что-что, а свеклу-то он знает и умеет сажать. И зачем вам эти бригады, непонятно?» (Смех в зале.)

Ну, смех я понял, я сам чуть не икнул, когда прочел. Я очень мало понимаю в сельском хозяйстве, но разницу между кормовой свеклой и красной огородной, из которой варят борщ, знает любая домохозяйка, и я знаю. Мне тоже приходилось резать красную свеклу и видеть сахарную свеклу и кормовую свеклу. Из кормовой свеклы борщ нельзя варить, ею кормят свиней. Ну, ею и кормили, как свиней, наших военнопленных в Германии во время войны. Вот это я знаю. Но как этого не знал Хрущев, это меня потрясло. Мне казалось, что секретарь обкома должен был ему сказать: «Позвольте, это же не красная огородная свекла, из которой варят борщ, а кормовая свекла. Это полевая культура, агротехника совсем другая. И кроме того, борщ – не русское национальное блюдо, а украинское блюдо».

Но секретарь обкома, к моему изумлению, сказал: «Совершенно согласен с вами, Никита Сергеевич».

Опять смех в зале. Вот этот смех в зале и то, что секретарь обкома не посмел сказать Хрущеву, поразило меня больше, чем невежество Хрущева в вопросах свеклы. Я подумал: как же он может руководить!.. Да черт его знает, такие мысли стали приходить в голову. Я стал тогда внимательно читать не столько речи Хрущева, сколько как отвечают на его импровизации.

Три месяца я не мог отделаться от этой кормовой свеклы, ночью она мне даже снилась. А тут вдруг – «рязанское чудо». Ну, оно затмило кормовую свеклу.

Но тем не менее в области культуры дела шли хорошо, дышалось свободно, искусство двигалось вперед, и мы продолжали время от времени говорить друг другу: «Он, правда, не красавчик, но душенька, душенька».

Так шло до декабря шестьдесят второго года. Свобода делалась все как-то ощутимее, и я в нее как-то уверовал, даже выступил на конференции Института истории искусств в ВТО и так разделал Грибачева, Кочетова и Софронова, что стало мое выступление ходить по рукам в качестве подпольного чтива, а на меня были поданы жалобы в Президиум ЦК. Дела мои сильно в этот момент пошатнулись. А тут как раз оказалось, что очень уж вовремя я выступил с этой речью, потому что буквально через неделю состоялось знаменитое посещение Манежа, где Хрущев, как мне рассказывали, топал ногами, обрушился на левое искусство, заодно на всю культуру, на молодых поэтов.

Я знал абстракционистов, которые вызвали гнев, бывал у них в мастерских. Интересные были ребята, самоотверженные, голодные и бесконечно преданные своему делу. В малюсенькой комнатке, восемь квадратных метров, продавленная тахта, тут жена, полуторагодовалая девчонка – дочь, и тут же, на краешке стола, он пишет свои полотна. И ничего в доме нет кроме хлеба и кипятка и молока для ребенка. Я был у Неизвестного – малюсенькая мастерская в переулке на Сретенке, где когда-то помещались публичные дома и тут была какая-то лавчонка для проституток. Малюсенькая, грязная, старая, сырая, в нее напиханы эти его мраморы и граниты, и гипсы. Тесно ему, монументальный ведь скульптор. Я чувствую, что негде, негде ему делать. Он все уменьшает, он не может там развернуться. Лесенка наверху, на крошечную мансарду какую-то, где его рисунки валяются на полу, и тут же койка железная.

Видел я их. Сердце сжалось. Стали собирать подписи под письмом, чтобы не очень их били. Я подписал, уже было подписано это письмо Фаворским, Эренбургом, еще многими.

Но тревожное было такое время, тучи стали сгущаться над Хуциевым, над Эренбургом. Да тут еще на молодых поэтов гроза пошла, и вот в этой обстановке, когда непонятно было, куда же склонится эта чаша весов, вот тут и состоялась первая встреча, прошу извинить за длинное предисловие.

Вот именно в это время, в декабре шестьдесят второго года, я получил пригласительный билет на прием в Доме приемов на Ленинских горах – там, где эти знаменитые особняки, там Дом приемов.

Приехал. Машины, машины, цепочка людей тянется. Правительственная раздевалка. На втором этаже анфилады комнат, увешанные полотнами праведными и неправедными. И толпится народ, человек триста, а то, может быть, и больше. Все тут: кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты, с периферии приехали, – вся художественная интеллигенция тут. Гудит все, ждут, что будет.

А в двери, которые ведут в главную комнату – комнату приемов, – видны накрытые столы: белые скатерти, посуда и яства. Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит! Что же это, смягчение, что ли? Ради чего ж накрытые столы?

Смотрю, тут и абстракционисты. Смотрю, рядом с Неизвестным мелькают и другие художники, которых я знал и которых ожидало, как казалось, неминуемое наказание какое-то. А тут вдруг банкет.

Но вот среди этого гула, всевозможных взаимных приветствий и вопросительных всяких взоров появляется руководство, толпа устремляется к Хрущеву, защелкали камеры. Разумеется, тут же выросла фигура Михалкова: откуда ни щелкнет репортер, непременно рядом с Хрущевым Михалков, ну еще тут же Шолохов, Грибачев и какой-то человек с подергивающимся лицом – не знал я, кто это. Спросил. Оказывается – Вучетич, у него нечто вроде тика.

Ну, ладно. Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях такой водоворот из людей. Все стараются поближе к Хрущеву, туда поскорей. Тут я вижу – и Левчук с Украины, и какие-то еще приезжие казахи, узбеки, – все туда, туда, туда. И, как пылесос, эта главная комната с какой-то удивительной быстротой всасывает людей.

Я решил в эту толкучку не путаться, но не прошло и минуты – смотрю, все уж там. Вхожу, уже все места заняты. Но с одного какого-то дальнего конца мне машут рукой: мне местечко зарезервировали. Оказывается, как раз молодые художники. И так между ними я сел в середине. А на другом конце Хрущев.

Ну, и художники-то ведь голодные. А перед ними осетрина, семга, лососина, индейка нарезанная, какие-то поразительные салаты, виноградные соки и тому подобное.

Ну, расселись все. С одного конца раздался такой звоночек, что ли. Встал Хрущев и сказал, что вот мы пригласили вас поговорить, мол-де, но так, чтобы разговор был позадушевнее, получше, пооткровеннее, мы будем откровенны с вами, решили вот – сначала давайте закусим. Закусим, а потом поговорим.

Ну, тут все навалились. Значит, разговор будет явно серьезный, а пока жри индейку, лососину, запивай виноградным соком.

Да, еще Хрущев извинился, что нет вина и водки, и объяснил, что не надо пить, потому что разговор будет, так сказать, вполне откровенный.

Понятно…

Ну, примерно час ели и пили. Наконец подали кофе, мороженое. Стали отваливаться. Хрущев встал, все встали, зашумели, загремели стулья, повалил народ в анфилады.

Перерыв.

И вот во время этого перерыва произошло одно любопытное событие. Все, конечно, повалили в уборную. В первом перерыве еще не разделили уборные. Потом-то их разделили: одни для правительства, другие – для всех прочих. Но в этом первом перерыве все шли в любую уборную.

И вот Алов тоже пришел в уборную, стал в очередь к писсуару, народу много, стоит ждет и вдруг слышит сзади голоса: «Проходите, Никита Сергеевич, пожалуйста, Никита Сергеевич, проходите». Оглядывается – батюшки, за ним стоит Хрущев, и все его приглашают к писсуару, так сказать, очищают ему место, а Хрущев: «Да нет, что вы, что вы, я постою». Алова сомнение взяло: «Что же делать? – думает он. – Уступить место? Вроде подхалимаж. Не уступить – тоже неловко». А Хрущев стоит сзади, сопит, переминается с ноги на ногу.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.