Л. На рубеже двух эпох (Дело врачей 1953 года) (11)

[1] [2] [3] [4]

* Из "Думы про Опанаса" Э. Багрицкого.

Генерал поинтересовался и моей деятельностью как патологоанатома (в аспекте приписываемых мне преступных действий). Я рассказал ему вкратце о принципах и формах взаимоотношений патологоанатома и клинициста, о которых писал выше, и что эти взаимоотношения требуют от патологоанатома доброжелательного уважения к труду клинициста. Я сам никогда не становился в позу прокурора и внушал это своим ученикам и сотрудникам, предлагая им представить себя самих у постели больного или у операционного стола в трудных случаях. Задача патологоанатома объяснить существо болезненного процесса и раскрыть существо и природу ошибки лечащего врача, если она была допущена, а не быть обвинителем, если только имеем дело с добросовестным врачом, а не невеждой и медицинским хулиганом (на моем пути такие встречались, хотя и крайне редко). Серьезные ошибки я встречал и у крупных клиницистов с мировой известностью, и если бы я становился в позу прокурора, то перегрузил бы судебно-следственные органы результатами своей деятельности. В качестве примера привел один из множества в моей работе. Приходит доктор Р., ассистент Бакулева (в дальнейшем профессор периферийного вуза), и говорит о только что допущенной им тяжелой хирургической ошибке во время операции, которая, вероятно, будет иметь роковые последствия, что и подтвердилось. Что же надо было с ним делать отдавать под суд? Подобные ошибки бывали и у крупнейших хирургов в расцвете их деятельности. Разобрали на конференции врачей с участием его шефа причину ошибки, которая послужит уроком ему и его товарищам по работе. Я только всегда требовал скрупулезного отношения к протоколу вскрытия,в который должно быть занесено все, выявленное при вскрытии, без утайки в нем любого обнаруженного дефекта лечебной работы, так как обобщение этих дефектов имеет огромное педагогическое значение. А протокол - это государственный документ. Я никогда не покрывал ошибки врачей, но никогда не делал их предметом издевательства над добросовестным врачом. Но ведь всему этому здесь хотят дать совершенно другое освещение, как покрытие террористических убийств.

Все это я изложил генералу. Он слушал меня с большим и, как мне казалось, доброжелательным вниманием. Я говорил искренне, мне нечего было скрывать. Я излагал свое политическое и профессиональное кредо, и мне казалось по выражению лица генерала, что оно вызывает у него сочувственный интерес. Только лицо и поза полковника выражали полное бесстрастие и негативное равнодушие. Впрочем, я на него обращал мало внимания, почуяв, что он здесь не главный герой, раз к нему обращен упрек за "вид у профессора", а в его позе были только какие-то едва уловимые остатки независимого холуйства. Вскользь был затронут вопрос об Израиле, но я понял, что в общем контексте это - вопрос второстепенный. Я помню только, что мой собеседник, а за ним и я не проявили особого внимания к этому вопросу: в то время он не имел последующей остроты. Помню только, что я сказал, что мое сочувствие, разумеется, было на стороне Израиля в период его борьбы за независимость.

Я не помню, сколько времени продолжался мой возбужденный "доклад". В нем не было ничего по существу нового по сравнению с тем, что я говорил на следствии. Не было литературного оформления следствия в виде "в диком озлоблении", "в звериной ненависти к советскому строю" и т. д. В свободное изложение того, "что было", я вложил много совершенно понятной экспрессии. Ведь это была аргументированная защита не только себя, но одновременно советской медицины, советской науки, советских евреев и вообще здравого смысла. Кажется, мне это удалось. В отрицание террора со стороны арестованных профессоров я вложил всю экспрессию слов, выражений и общего тона. Я утверждал полнейшую абсурдность этого обвинения, несмотря на то, что обвиняемые признались в нем (ведь генерал сам сказал, что "мало ли что бывает во время следствия"). Основой для категорического отрицания умышленного вреда, наносимого пациентам в процессе лечения, является мое близкое знакомство со всеми обвиняемыми (Виноградов, Вовси, Василенко, Зеленин, Этингер, братья Коганы, Грин-штейн, Преображенский и другие) на протяжении многих лет. Все они - настоящие врачи в лучшем смысле этого слова. Если можно теоретически допустить, что острое безумие могло кого-либо одного в припадке острого помешательства толкнуть на такое преступление, то мысль о групповом помешательстве на протяжении длительного времени может допустить только сам сумасшедший. Я широко использовал призыв генерала говорить все и не выбирал выражений, вернее - выбирал самые острые. К тому же и терять мне было нечего...

Выслушав все это, генерал задал мне вопрос, на который был, по-видимому, ответ у него самого: "Ну, а насчет Америки? Были ли какие-нибудь разговоры?" В его вопросе, как я понял, заключалось мое отношение к американской жизни, стремление жить там. Я вспыхнул и ответил кратко: "Я всю жизнь отдал своей стране, у меня дочери комсомолки, я сам коммунист и об Америке никогда не мечтал".

На этом наша беседа окончилась. Генерал заключил ее многозначительными словами, адресованными полковнику: "Кажется, все ясно". (Это был и вопрос и утверждение).
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.