Белый круг (10)

[1] [2] [3] [4]

Тускло серело за окном. Малевич расплел пальцы рук, поднялся со стула. Пора. Радостная работа, иссушающий труд, искуснейшая сеть интриг, ловчие ямы, лавирование в потемках, оскорбления и насмешки, подкуп писак и ампирная лесть - все позади. Сегодня Черный квадрат взойдет над пронизанным снежным ветром, холодным миром.

Но - колдуны не мерзнут.

...19 декабря 1915 года, в четыре часа дня, в залах Художественного бюро Надежды Добычиной, во втором этаже дома Адамини на Марсовом поле, в Петрограде открылась "Последняя футуристическая выставка картин "0,10".

Кац улыбался.

- Вы похожи на ангела, - сказал Леднев. - Светлая улыбка, крылья полураскрыты.

Стоя у стола, Кац бережно обнимал, положив руки на рамы, две высокие, по плечо ему, картины: Розанова, Ларионов. Картины по бокам Каца, действительно, напоминали опущенные крылья.

- Отощавший небритый ангел, - сказал Кац с удовольствием. - Но откуда вы взяли, что у ангелов есть крылья? Ангел по первоисточнику - посланец Бога, курьер. Зачем ему крылья?

- У меня есть лепешки и полпалки колбасы, - сказал Леднев. - И чай. Будете?

- Ангел - это вы, - продолжал, улыбаясь, Кац. - Тот, Кто Надо послал вас в Кзылград и попросил сохранить все это. - Не снимая рук с картин, он ладонями обвел пространство подвала. - Кроме того, вы хотите накормить меня колбасой. Ну, где ваши крылья?

- Колбаса - конская, - сказал Леднев. - Вам можно?

- Сейчас вы спросите, не устроил ли я в медресе синагогу, - сказал Кац. - Нет, не устроил. И конскую колбасу мне можно, и свиные отбивные. И устрицы во льду, свежо и остро пахнущие морем. Бог не так суров, чтоб лишать избранный народ устриц во льду.

- Вы думаете? - покосился Леднев.

- Да, я так думаю, - сказал Кац. - И я скажу вам, почему: потому что Бог не ханжа, и он обладает абсолютным чувством юмора. Дело тут, как вы понимаете, не в устрицах. Вон Малевич мечтал о супрематическом мире для всех: для вас, для меня. Кто не согласится такой мир принять, того надо переделать, перестроить. Переломить в конце концов... Единообразный, единомысленный мир, похожий на геометрическую фигуру. Душегубка, мрак! А ведь миров-то столько, сколько людей живет на земле.

- А Бог? - спросил Леднев.

- Улыбнулся, - сказал Кац. - "Хватит, - говорит, - Малевич!" И вас, как вы знаете, сюда послал... У вас Сутина здесь нет? Хаима Сутина?

- Два эскиза, - сказал Леднев. - Ранние. Показать?

- Если можно, - кивнул Кац. - Сутин - чудо, гений. Голодранец. Он жив, не знаете?

- Умер лет пять назад, - сказал Леднев. - В войну.

- Филонов, Лисицкий, Тырса, - загибая пальцы, взялся перечислять Кац. Сутин. Это все в войну. Кто еще? Татлин жив?

- Не знаю, - сказал Леднев. - Да как будто. Хотите ему написать? Может, найдут через знакомых каких-нибудь.

- Я юродивый, - назидательно сказал Кац и сухим пальцем поводил из стороны в сторону. - Я письма пишу, но не отправляю. Так поспокойней... Мы с вами спустились в рай, здесь праздник, здесь дают горячую пшенную кашу в золотых мисочках и лимонад в звездных чашах. Вы говорили что-то о лепешках с конской колбасой, или мне все это приснилось?

Через четверть часа стол стал похож на райский натюрморт. Не было здесь ни лимонада, ни золотых мисочек - зато лоснились жемчужным жиром кружки конского мяса, рубиновая редиска доверчиво показывала свои прелести, а в надколотом лафитничке отсвечивал слезой радости крепчайший абрикосовый самогон.

- За вас, - поднимая рюмку, сказал Леднев. - Кстати, Кац - это ведь еврейская фамилия?

- Сугубо, - сказал Кац. - А что? Сумасшедшие вроде меня не приписаны к какой-нибудь нации: мы сами по себе нация. Но если б у меня был сын, он, наверно, был бы еврей - хотя бы для милиции.

- Я не к тому... - сказал Леднев. - Среди великих художников начала века столько евреев! Почему? Должна же быть какая-то причина.

- Ну почему?.. - покачав самогон в рюмке и отставив ее в сторону, сказал Кац. - Я бы вообще не стал искать причин в искусстве, нет там никаких причин. Один художник работает хорошо, а другой плохо - вот и все. Остальное от лукавого.

- Хорошо. - Леднев снял с электроплитки кипящий чайник, поставил на стол. - Но что интересно: почти все художники-евреи того времени беспредметники. Вот здесь можно спросить - почему?

- Здесь можно, пожалуй, - пожал плечами Кац. - Я над этим, откровенно говоря, никогда не задумывался. Наверно, потому, что в местечке - а мы все оттуда вышли, как из гоголевской "Шинели" - никому бы и в голову не пришло рисовать человека или хотя бы козу так, чтоб было "похоже": нельзя, запрещено! "Не сотвори себе кумира", тельца уже отлили, и это плохо кончилось... Вот поэтому.

- Вы любите местечко? - спросил Леднев. - Ну это естественно, раз вы там родились.

- Ничего не естественно! - сердито сказал Кац. - Местечко - резервация, домашний арест. Мой отец родился в местечке, а я сам там никогда не был. Я родился в дороге, как цыган... Зачем вам это?

- Теперь вы человек отсюда, - поднявшись из-за стола, Леднев торжественно обвел рукой стены своего подвала. - И я должен, обязан знать вашу биографию - для будущего.

- Райский отдел кадров, - усмехнулся Кац. - Адам, Ева и Николай Васильевич - змий-кадровик.

14. Новосибирск

Лидия Христиановна, немка, ни в чем не винила свою судьбу. Она отдавала себе трезвый отчет в том, что в Дрездене, стираемом с лица земли авиацией союзников, она бы погибла под развалинами, а здесь, в чужом и страшном Новосибирске, ее жизнь продолжается. Привычно заглядывая в себя, она не могла решить, что лучше: умереть в Дрездене или жить в Новосибирске.

Отношение ее к России и русским людям было скорее однозначным, чем двойственным: жизнь здесь была ей по душе. Ссылку в Сибирь, к черту на рога, она связывала лишь со злой волей рябого дикого тирана, захватившего всю страну и поставившего на ее грудь свой кошачий кавказский сапожок. В Москве, еще при жизни Руби, ей случалось общаться с высокими мира сего - знаменитого художника охотно звали на официальные приемы и в гости к партийным начальникам. Руби посмеивался, повторял шепотом: "Мы с тобой гарнир, Лотта. Ведь надо же им показать, что они еще не всех авангардистов извели под корень". Но Лидия Христиановна видела, что, не получай Руби этих приглашений, он бы огорчался... Множество тяжких вопросов теснилось в голове Лидии Христиановны, а ответов на них не было. Да она и не желала знать ответы, и обороняясь, твердила самой себе: "Я не в советскую Россию приехала, а к Руби, его дача - моя страна, здесь мне все ясно". Когда не стало Руби, все изменилось: Лотта как будто вышла из-за занавеса на пустую кромку сцены. И очутилась лицом к лицу с Россией.

Россия пришлась ей по душе своим полным несходством с Германией. Люди жили нараспашку - может, по причине бедности, а может, по складу характера. Единственное, что запиралось на замок, так это двери нищих коммунальных квартир. Все темы были открыты для обстоятельных разговоров, кроме одной: политики. О политике не спорили, политика диктовалась властью, а о власти можно было говорить только хорошее - как о покойнике. Сталин - гений всех времен и народов, Гитлер - злодей и фашист, немцев надо убивать. Когда выяснялось, что Лидия Христиановна - немка, намерение перебить поголовно всех немцев деликатно сворачивалось: она-то была не в счет, была "своя". И Лотта испытывала благодарность за такую наивную отзывчивость.

И еще одно было ей приятно и дорого: русские относились к людям искусства с уважением, даже с почитанием. Писатели и художники были для них людьми иного мира - высшего. Читали ли они Гете или своего Достоевского, могли ли отличить Кандинского от Репина, не имело при этом никакого значения.

Вначале, после смерти Руби, Лотта остерегалась заговаривать с людьми в очередях и трамваях: она стеснялась своего чугунного немецкого акцента да и опасалась, как бы чего не вышло... Вскоре эта боязнь выветрилась. На нее смотрели с удивлением, отчасти с жалостью: ведь она немка. Возвращаясь из города домой, на дачу, она всегда - и чем дальше, тем горячей - хотела поделиться с Руби своими наблюдениями и открытиями, но, переступив порог, ощущала лишь немую пустоту дома: никто ее не ждал. Как жаль, что Руби так и не согласился на ребенка! Подойдя к зеркалу, она плакала, морща большое лицо.

Но вот что было удивительно: все эти люди в дачном поселке, и в деревянном московском предместье, и дальше - в самой Москве, - все они почему-то верили в лучшее будущее. Страна трещала по всем швам под ударами немецких армий, голод и болезни казнили людей, а они ни с того ни с сего были упрямо уверены, что уже не за горами веселая, легкая жизнь с жареной курицей по утрам. Может, в этом необъяснимом нежелании трезво оценивать ситуацию и скрыта загадка славянской души? Но ведь и Руби, ее Руби, задолго до начала войны верил примерно в ту же самую чепуху. Руби, чей отец в местечковом хедере учил детей святому библейскому языку.

Лотте нравилась эта вера без теней и подтеков. Она бы и сама с радостью ее приняла, если б могла. Но она знала, что не ждет ее ничего хорошего и что золотого утра с душистым кофе ей не дождаться. Поэтому известие о том, что ее как немку ждет бессрочная ссылка в Сибирь, не очень то ее и изранило. Пусть будет Сибирь! Люди, наверно, живут и там, и не все ли равно, где дотягивать свой век. Кроме того, ссылка - не тюрьма, а ведь могли и в тюрьму посадить по нынешним военным временам, и расстрелять. Сибирь! Такой резкий поворот судьбы, если взглянуть не безнадежно, даже таил в себе какие-то скрытые жизненные возможности: новое поле существования, новый обзор. Готовясь к ссылке, куда ей в порядке исключения было предписано ехать безнадзорно и явиться в новосибирскую комендатуру в назначенный срок, она раздала-раздарила знакомым все свое имущество, оставив и прилежно упаковав лишь архив Руби и с полдюжины памятных вещиц, уместившихся в одну картонную коробку. Накануне отъезда в Сибирь, на принудительное поселение, она была ближе всего к оценке жизненных обстоятельств своими русскими знакомыми: авось все как-нибудь наладится, двум смертям не бывать, а одной не миновать! И почему-то вспоминалась все время дурацкая история, вычитанная в молодости, в университетские годы, в географическом труде "Путешествие в Гиперборею": позабытый старинный автор утверждал, что у жителей сибирских ледяных просторов от мороза выпадают зубы... Неприятно.

Лотта прибыла в новосибирскую спецкомендатуру в срок. Уполномоченный офицер с зубами из нержавеющей стали (отчего ж свои потерял, не от мороза ли? Но не спрашивать же...) выдал ей под расписку "Удостоверение взамен паспорта". В документе значилось, что самовольное удаление спецпереселенца более чем на пять километров от места ссылки карается двадцатью годами каторжных лагерей. Это предупреждение подействовало на Лоту, как удар дубинкой по голове: она не собиралась никуда самовольно удаляться, но была твердо уверена в том, что в советском государстве рабочих и крестьян зловещее слово "каторга" раз и навсегда вычеркнуто из лексикона.

Уже через три дня она поступила уборщицей на механический завод и получила место в общежитии, в комнате на четверых. Ей везло.

Кружок вышивания при заводском доме культуры стал для Лидии Христиановны - неожиданно для нее самой - и привязанностью, и домом. Сбылось русское "авось".

Все началось совершенно случайно. Главный инженер, проходя по заводскому двору к своему корпусу, обратил внимание на женщину средних лет в ватной фуфайке, очищавшую чахлую цветочную клумбу от битого кирпича и сорной травы.

- Вы кто? - спросил инженер, подойдя. - Садовница? - Сколько он помнил, на этом заводе отродясь не было заведено ни садовниц, ни садовников.

- Я уборщица, - сказала женщина в фуфайке. - Но я люблю цветы.

- Зайдите ко мне, - сказал главный инженер. - Вон туда. Второй этаж, первая комната.

Она пришла в конце дня.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.