Глава первая. Блудный сын не вернулся (2)

[1] [2] [3]

Мир наступает оттуда, где победила революция.

Мир – социализм – революция – мир – Советская Россия – коммунисты...

Эти понятия, неразрывно связанные, врезались в сознание двадцатилетнего студента. И так уже навсегда. Одно представление рождает другое: мир – Советская Россия – революция – социализм – Россия – мир – революция...

* * *

9 марта 1918 года умер Ведекинд.

Через три дня в «Аугсбургских последних известиях» напечатан лирический некролог. Брехт пишет простыми и неожиданными словами, властно убирая с их пути все, что мешает мысли, даже правила синтаксиса и общепринятой стилистики.

«В субботу, когда мы мечтали сквозь ночь, усыпанную звездами, мечтали вниз по течению Леха, случилось так, что мы пели под гитару его песни... Было уже очень поздно, мы сидели на берегу, едва не окуная башмаки в воду, и спелиего песню о диковинных капризах счастья, песню, в которой говорится, что самое лучшее – это ежедневно кувыркаться. А в воскресенье утром мы прочли в газетах, что Франк Ведекинд умер в субботу.

Этому нельзя так просто поверить. Ведь именно жизненная сила была самым прекрасным его свойством. Куда бы он ни входил – в зал, наполненный сотнями шумящих студентов, в комнату или на сцену, со своей необычайной повадкой: остро вырезанный бронзовый череп слегка наклонен и выдвинут вперед – немного тяжеловесный, сковывающий, – везде становилось тихо... Он пел несколько недель тому назад... под гитару свои песни. Пел монотонно резковатым и совсем непоставленным голосом, но никогда ни один певец меня так не восхищал и не потрясал. Именно сверхъестественная жизненная сила этого человека придавала ему энергию, позволяла вопреки насмешкам и издевательствам петь свою песню песней Человечности и придавала ему личное обаяние. Казалось, он бессмертен... Пока я не увидел его похорон, я не мог себе представить его смерти. Он наряду с Толстым и Стриндбергом принадлежит к великим воспитателям новой Европы. Его величайшее творение – он сам как личность».

Даже похороны Ведекинда гротескно необычны. Драматург Лаутензак, произнося над могилой речь, вдруг закричал, что Ведекинд был мессией, спасителем вселенной, и стал ругать всех присутствующих, угрожать им; прямо с кладбища его увозят в психиатрическую лечебницу...

Брехт и его друзья устроили торжественно-печальные поминки. Вечером при свечах они читают стихи Ведекинда, поют его песни. Когда подруга Брехта родила сына, его назвали Франком.

* * *

Паула Бинхольц, прозванная Би, добрая веселая девушка. Она не ломает голову над сложными вопросами философии, искусства, морали и не заботится о завтрашнем дне.

Она любит своего непутевого Берта: он бывает таким ласковым и нежным, что она прощает ему рассеянность, забывчивость, когда он вдруг вовсе ее не замечает, увлеченный песней, спорами или своими рукописями, либо – и что самое худшее – почти так же ласково глядит на ее подруг. Его песни, его пристальный, буравящий взгляд так необычайно действуют на девушек. Казалось бы, он совсем неказистый, неряшливо одет, редко бреется, волосы торчком. А рядом с ним крепкие, рослые парни, пригожие, нарядные. Но стоит ему заговорить, запеть, и любая девчонка, даже глупенькая франтиха, если только она настоящая девчонка, а не вяленая рыба, пойдет с Бертом, на других и не поглядит.

Один за другим уходят на фронт его друзья. Долговязый Кас уже целый год в окопах. Он приезжал в марте в отпуск, все время рисовал для Берта, а тот сочинял о нем и для него озорные, печальные песни.

И голосочком горничной, запевшей от тоски,
Кас поет нам песню из одной строки
«Хочу скорее мира, хочу скорей домой..»

Весной 1918 года призван Отто Мюллерайзерт. Он самый благополучный из друзей Берта, единственный наследник богатого дядюшки-опекуна, живет в большой, роскошной квартире. Он храбрится и, получив первую увольнительную из казармы, спешит к друзьям показать, как ловко сидит на нем солдатский мундир.

Летом провожают вармию Вальтера – младшего брата Брехта. В последний вечер в поредевшем кружке друзей братья поют вдвоем, бренча на двух гитарах. Утром на высокой бетонной платформе товарной станции Брехт молча глядит вслед угрюмо дымящему поезду. Тоскливо залихватский, долгий свист паровоза перекрывает усталый жестяной шум оркестра и клочья солдатской песни. Вокруг всхлипывают женщины. Некоторые уже в трауре – не первого проводили.

Друзей остается все меньше. Самый старший из них, Георг Пфланцельт-Орге хромает с детства и не годится в солдаты. Орге работает счетоводом в сберкассе, любит музыку и сам сочиняет мелодии на стихи приятелей. У него репутация этакого тихого злюки Мефистофеля в компании юных горластых Фаустов. Брехт внимательно прислушивается ко всем его замечаниям, даже к таким, которые другим кажутся только насмешливыми, грубыми или вовсе непристойными. Они постоянно поддразнивают друг друга, иногда беспощадно зло, но никогда не ссорятся всерьез.

Брехт живет попеременно в Мюнхене и в Аугсбурге. В университете он бывает редко, чаще ходит в театры и в трактиры, в картинные галереи, к знакомым, у которых собираются поэты, художники, музыканты.

Но отец исправно платит в университет. Он надеется, что парень образумится и начнет учиться всерьез. Не надоедает ему попреками. На замечания недоверчивой родни и друзей отвечает, подражая говорку баварских крестьян: «Молодым бычкам надо перебеситься, надо самим притупить рога».

Летом 1918 года доходит очередь и до студента-медика Бертхольда Фридриха Брехта. Его призывают в армию. У него больные почки; настолько, что даже мундирные врачи призывной комиссии не решаются направить его на фронт. Он становится санитаром военного госпиталя в Аугсбурге.

Он не испытал ужасов фронта, не укрывался в окопах от ураганного артогня, не задыхался в противогазе, глядя, как надвигаются мутные волны ядовитого тумана, не холодел от ощущения неотвратимо приближающейся смерти. Но зато он сразу с головой окунулся в смрадные, сточные канавы войны, увидел другую, и отнюдь не менее реальную, сторону «великих и героических событий», прославленных газетчиками и стихотворцами.

Госпиталь расположен на окраине в здании школы и в нескольких наспех построенных бараках. Почти ежедневно прибывают транспорты раненых и больных, вшивых, голодных солдат, задубевших от окопной грязи. Серо-белесые палаты и грязно-бурые, заставленные койками коридоры начинены до предела страданиями, смертями, кровью, грязью и всяческим зловонием; стонут, вопят, бредово бормочут; а в немногие тихие часы глухо– гудят от тоскливых и похабных солдатских разговоров. Здесь не хватает ни коек, ни лекарств; раны перевязывают бумажными бинтами; белье пожелтевшее, драное. Врачи и фельдшера тупеют, ожесточаются от привычки к чужой боли, от обыденности смерти, от сознания собственного бессилия, от непрерывной усталости.

Все это страшно и омерзительно. Однако это настоящая жизнь, не подмалеванная, не украшенная бумажными цветочками книг и учебников, не заговоренная чинными, благопристойными словами.

Здесь ничего не скрывают: ни страха, ни похоти. Здесь важнее всего просто жить. Именно жить, а не умереть, не стать трупом. Поэтому откровенно заботятся о еде и питье, о здоровом желудке, обо всех простейших отправлениях человеческого тела. Поэтому здесь нелепыми диссонансами звучат такие слова, как «величие Германии», «подвиги доблестных воинов», и такие, как «чистое искусство», «высота духа», «божественная мудрость». Здесь иной язык – свободный от ужимок и туманных отвлеченностей, точный и яростный, грубо определенный солдатский язык. Здесь называют задницу – задницей, шлюху – шлюхой, войну – дерьмом, а генералов и офицеров – скотами, ублюдками, живодерами.

Здесь по-настоящему страдают и по-настоящему ненавидят. И боятся настоящих смертельных опасностей. Отсюда едва подлеченных солдат снова отправляют на фронт. Врачи автоматически штампуют: «годен». Солдаты угрюмо шутят: скоро будут из могил вытаскивать в маршевые роты.

Санитары таскают носилки с тяжелоранеными, таскают трупы в морг и в прозекторскую, термосы из кухни в раздаточную, моют полы в коридорах, лестницы и загаженные уборные, подают и убирают судна, ставят клизмы, пишут письма под диктовку слепых и безруких. Брехт устает от работы, от бессильной жалости, от злости и отвращения.

И все это время он сочиняет стихи, сочиняет в госпитале, на улице и дома. Где бы он ни был, он слышит – то более явственно, то глухо, – слышит слова, которые рвутся друг к дружке, чтоб стать стихом, песней, речью, спором. Они звучат вокруг, они бросаются к нему с газетных и книжных страниц, они всплывают в памяти, осмысленно или вовсе безотчетно, где-то на самом донышке слуха.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.