Глава тридцать седьмая. Смертность нормальная

[1] [2] [3] [4]

– Живорезы… вам что живого резать, что мертвого.

Операция не помогла. Через несколько дней мы узнали, что у Хрипуна рак горла. Александр Иванович сказал, что ничего уже нельзя сделать, если бы обнаружили раньше, может быть, удалось бы, вырезав гортань, замедлить, отсрочить. Но теперь уже опухли все лимфатические узлы. Диагноз опоздал всего на несколько месяцев, но раннюю стадию такого рака вообще нелегко диагностировать, а этого привезли из какого-то захудалого лагеря, там врачи в простейших болезнях едва разбираются…

Через неделю Хрипун уже не мог есть ни хлеба, ни картошки, с трудом глотал жидкие каши, чай, говорил свистящим шепотом. Но еще злее ссорился с санитарами, требуя свои харчи:

– Ты все давай, что положено… я сдохну, а свое возьму.

Хлеб, сосиски, селедку он менял на табак или продавал за наличные. Пайка в 400 граммов стоила три рубля, потом стала дешеветь. Он торговался, уходил из юрты в кальсонах к хлеборезке. Там в обеденный перерыв и вечером до самого отбоя «случайно» приходившие зэка меняли хлеб на табак, торговали консервами и продуктами из посылок; там можно было купить или выменять кой-какое барахло, в том числе и казенное. Крупные сделки на майдане только предварительно обсуждались, а сами товары, нередко ворованные, иногда украденные уже после сделки, передавались в укромном месте. На этот «барыжий майдан» по вечерам удирали некоторые из больных. Их ловили пастухи – самоохранники. Если у пойманного находилось чем поживиться – а пастухи из малосрочных, осужденных за хулиганство, мелкую спекуляцию или служебные грехи, были слишком сыты, чтобы соблазниться пайкой, – его штрафовали и отпускали с миром. В иных случаях пойманного волокли в стационар, вызывали меня, грозили рапортом, и я должен был принимать меры. Основной мерой была обычная оттяжка – т.е. громогласная, нарочито яростная ругань. Рецидивистов полагалось раздевать, отнимать кальсоны – с голой задницей не побежит по лагерю.

Хрипуна дважды приводили с майдана, и я велел раздеть его. Он шипел проклятья, ненавидяще поблескивали маленькие, зеленоватосерые глаза из-под выцветших, белесых, редких бровей. На майдан он ходил продавать свою хлебную пайку, сардельки, куски селедки. А через посредников вел торговлю иного рода. У себя на койке и на тумбочке он оборудовал целую мастерскую – плел из соломы корзинки, шкатулки, портсигары. Раскрашивая соломинки марганцовкой, чернилами, синькой, тушью, он сплетал из них замысловатые орнаменты, сочетания разноцветных крестов, ромбов, многоугольных звезд, зигзагов. Эти изделия он продавал богатым придуркам и вольным за зоной через бесконвойных. Поражало, какие тонкие, изящные узоры создают эти грубые, жиловатые пальцы, короткие, словно расплющенные на концах, с большими грязными ногтями. Рассматривая нарядно-пеструю шкатулку с трехтонной соломенно-фанерной крышкой (в соломенные узоры были вплетены еще разноцветные провода), я восхищался его фантазией и умением. Он ухмыльнулся:

– Хотишь такую? Ей цена двадцать пять. Но тебе сделаю за пятерку… по блату… А ты мне давай рыбьего жиру. А то одним доходягам даешь. И розовых давай побольше… А то с одного-двух хрен оздоровеешь.

Розовые шарики – витамины ПП – особенно привлекали всех наших пациентов. У того, кто проглатывал сразу несколько этих кисловато-терпких пилюль, возникало ощущение жара, горели уши и шея, пах и промежность. Значит, сильное лекарство! Мне проходилось их прятать, как яды или наркотики.

– Давать лекарства без назначения не полагается.

Он подмигнул – мол, понимаю, при людях стесняешься, но я-то соображаю – и просипел:

– На той неделе исделаю, еще лучше этой будет.

Но при очередной раздаче лекарств я не налил ему рыбьего жира и витамины он получил, как все: два шарика. Он поглядел зло:

– Не хотишь, значит?! Зажимаешь?

На рассвете во время раздачи лекарств и термометров Хрипун не проснулся на оклик, лежал ничком, уткнувшись в подушку. Его сосед Акула сплюнул:

– У, падло, опять набздел. Удавлю!… – Ткнул кулаком и сразу же порывисто сел.

– Да он подох.

Посиневший, с выпяченными глазами, закусивший подушку труп лежал в испражнениях. Унесли его на матраце. Вдогонку разноголосица:

– А живучий был… От злости крепкий… Теперь сактировался, барыга. Эй, доктор, там у него в заначке гроши; на всех дуванить надо, там большие куски… Хрена тебе дадут, начальство приберет… В фонд обороны и индустриализации… А евонная пайка сегодня полученная, Севка, не зажимай, пусть доктор поделит…

И только один старческий голос, подрагивая:

– Да тише вы, тише, ведь человек преставился… Господи, помилуй. Господи, упокой и помилуй.

Когда Хрипуна вскрывали и Александр Иванович показывал нам метастазы, я, склоняясь над распоротым, освежеванным телом, пожалел, что не дал ему ни разу ни рыбьего жира, ни «розовых». Хоть бы так скрасил последние дни; пусть бы он верил, что добился этого сделкой, подкупом.

Кабинка, в которой я жил, была выгорожена в юрте «хроников» и выздоравливающих. Старшим, дневным санитаром там работал Гоша – рабочий паренек из Тулы. Призванный в последний год войны, он служил в тыловых гарнизонах, до фронта не добрался и демобилизовали его раньше срока из-за язвы двенадцатиперстной и туберкулеза легких. Выйдя из казармы, он на радостях выпил с компанией случайных дружков, тоже демобилизованных, смутно помнил, что была драка. Проснулся в милиции. Потом оказалось, что его собутыльники отняли у кого-то деньги, часы и пропили вместе с ним. Гошу осудили на год. В больницу он попал уже в конце срока с приступом язвы. Подлечив, его оставили санитаром, и он стал моим корешем, приносил наши харчи в мою кабинку, и мы «вместе кушали». Гоша работал весело, не отшатывался брезгливо ни от гнойных ран, ни от больничных нечистот, быстро научился без излишних грубостей справляться и с трудными, склочными пациентами; ему уже можно было доверить и раздачу стандартных порций рыбьего жира, витаминов. Когда я заваливался на час-другой отдохнуть, он запирал меня в кабинке снаружи висячим замком, правдоподобно врал:

– Пошел в барак, там чего-то паникуют санитары… а потом должон в кавэче за посылкой сходить…

Нашей дружбой ой гордился и по любому поводу хвастал моей ученостью.

– Наш доктор все иностранные языки знает-и немецкий, и польский, и американский, какие хотишь… У него книжки на всех языках. А читает, как орешки щелкает… От-таку-щую книгу за час-полтора рраз – и всю насквозь… а тискает не хуже артиста, какой хотишь роман.

Гоша уверял, что обязательно пойдет учиться на доктора.

– Хорошая работа, чистая, и людям польза, и тебе уважениеЛобастый, курносый, быстроглазый говорун, он всегда приветливо улыбался. Самые мрачные события гасили его улыбку лишь ненадолго. Насупясь, он выглядел обиженным или больным мальчонкой. После освобождения он, прежде чем ехать к себе в Тулу, зашел в Москве к моим, услаждал маму, восторженно расхваливая меня; не обошел и себя, рассказывал, как помогал, выручал, защищал, спасал от всяческих лагерных бед рассеянного, доверчивого, не знающего жизни ученого.

Толстый, рыхлый старик, осужденный за растрату, был астматиком, а в истории болезни значилась еще и сердечная недостаточность. Он надеялся на актирование, очень боялся общих работ и не хотел, чтобы его выписали из больницы. Александр Иванович объяснял ему, что нужно поменьше есть жидкой пищи, лучше вовсе не пить, только полоскать рот, отказаться от соли… Но санитары и больные видели, как он густо солил и каши и баланду, хлебал чай целыми котелками. Один раз его застигли, когда он пил посоленный кипяток. Александр Иванович уговаривал:

– Поймите, вы же взрослый, образованный человек, себя убиваете… Вы и так уже еле ходите, ноги как тумбы, ваше сердце не выдержит дополнительной нагрузки.

На следующую ночь Гоша застиг старика у бачка, когда тот насыпал в кружку щепоть соли, и «легонько смазал его по дурной башке». Старик закричал:

– Хулиган! Мерзавец! Ты кого бьешь? Я тебе в деды гожусь! Я тяжелобольной, у меня сердце опасно больное… А ты – бандит! Это называется медицина: санитары избивают больных. Я пожалуюсь прокурору… В советском лагере не положено так издеваться…

Проснувшиеся больные ругали крикуна. Его называли хитрожопым водяным. Однако нашлись и защитники.

– Молодой лоб, придурок, больного старика бьет…

Гошу я отругал – не смей рукам волю давать. Но у Водяного отнял кружку и мешочек соли. Он брюзжал, ныл:

– Не имеете права… Кто вам позволил обыскивать, забирать последнюю кружку. Вы такие же заключенные… И это медицина называется. Вас тут даже доктором величают, а вы издеваетесь… Все нервы издергали. Вы же обязаны знать, начальник говорил, что у меня сердце очень больное… Порошки суете, капельки… а потом издеваетесь.

Сколько я ни доказывал, что именно мы заботимся о его больном сердце, ведь пить воду с солью для него – смертельно опасно, он только сердито сопел и возражал, подмигивая:

– Вы еще молодой человек, доктор! Вот именно, против меня вы еще очень молоды и годами, и как зэка. Вы в белом халате ходите, вся ваша работа – ящик с порошками, бутылочками потаскать, клистиры ставить, укольчики делать… А я на лесоповале здоровье надорвал, а потом меня – старика – землекопом определили. Я тачку катал, пока не свалился… Я все знаю. Вам начальство приказывает: лечить, чтобы здоровым записать, и давай, вкалывай, гони проценты… Ведь так?! Да не возражайте, все равно не поверю. Начальству нужны работяги. А вы против начальства не посмеете. Я все ваши хитрости понимаю. Поверьте, я вашу нацию уважаю и это совсем не в укор говорю… Если бы у меня был белый халатик и жилье в отдельной кабинке, я б, может, еще лучше старался поскорее вылечивать доходягработяг, чтоб начальник доволен был…
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.