Вечер в гостинице (2)

[1] [2]

– Но у меня-то есть справка от месткома, что я уже больше не ворую.

Скрипачка тонко и понимающе улыбнулась его тонкой шутке.

«А когда она одета хуже, то чувствует себя дурой», – привычно подумал я, и это было последней каплей, и скопившееся за вечер выхлестнулось душной тоской. Когда мне все на свете стало ясно? И почему, по какому праву? Перехожу улицу на перекрестках…

С лестницы вошел в коридор старик-бакенщик, уже успевший, несмотря на ночное время, где-то основательно добавить. Он вплотную подошел ко мне и жарко дохнул в лицо – пахло, как из горлышка, но выцветшие глаза смотрели вполне осмысленно.

– Вот видишь, – сказал он. – Я это, сынок, еще от деда знал, а ему его дед передал от своего. Каин-то Авеля вовсе и не убил. Он только прикинулся, Авель – до поры только, до срока, а потом оклемался, и семья у него была и дети. Вот теперь по его линии дети себя и объявляют. Это они пока тихо жили, копили силу и никуда ее не тратили. Оно еще себя покажет, Авелево семя, а Каиновым теперь концы, придут на подбор такие, как наш этот.

И старик кивнул на дверь номера.

Только мне сейчас было здорово не до него, и, ощутив мое нежелание сочувствовать, он повернул к столу дежурной по этажу. Та молча подняла голову от книги. Она видела людей всякими, эта гостиничная дежурная, но наступали длинные вечера, и они одинаково приходили в ее угол посидеть, неловко привалясь боком к столу, и говорили, говорили, и она очень много знала о жизни, эта старая женщина с благодетельным уменьем слушать.

За поворотом коридора сидел на диване фокусник, и жена что-то быстро шептала ему. Человеку с жесткими седыми волосами предстояло в пятьдесят начинать сначала, потому что теперь он уже сможет не прятаться в раковину обиды и несчастья, но сейчас он хотел, наверное, как-нибудь растянуть время, чтобы завтра пришло попозже и можно было подумать.

Он что-то отнял у меня, этот мальчишка-блондин, а может быть, подарил. И еще что-то говорил журналист. Но что?

Я сел и записал абсолютно все – по порядку, в точности, как происходило. И теперь прочту сначала…

Такой вот был когда-то слепленный рассказ, теперь – о разговоре, из которого явилась тема. Было это в Красноярске, если вспомнил правильно. Тогда болтался я по инженерным командировкам не слабей, чем нынче – по гастрольным. А поэтому гостиница могла быть в Нижнем Тагиле, Молотове (ныне снова Пермь) или Свердловске (Екатеринбурге). Эй, а не в Норильске это было? Год я помню точно – шестьдесят второй. Нет, память моя все-таки за Красноярск. Не из-за бакенщика (с ним я встретился не в этот раз), а потому, что собеседник мой сидел когда-то в пересыльной тюрьме того города, где мы с ним познакомились, а я (на тридцать лет позже его) торчал на пересылке в Красноярске. Заведения такого рода были (есть и будут) в каждом из названных мной городов. И были одинаковы во всех городах зачуханные и набитые людьми гостиницы. В любой из них сидели за администраторским стеклом крашенные перекисью блондинки, то надменно, то по-хамски отказывая потным командировочным. Ибо мест в них не было никогда. А взятки я давать еще не умел. Но мне везло. Как и на этот раз. И более того: это был номер на двоих, а не на четверых, как я уже почти привык. Соседа своего, высокого худого литовца лет сорока, увидел я только вечером. Мы с ним не перемолвились ни словом, кроме «здравствуйте». Он без конца курил, потом ушел на полчаса, успев за это время крепко выпить, и опять чуть ли не одну о другую принялся прикуривать свою «Приму». Я полусидел на неразобранной кровати и с усердием кропал в блокноте ту херню, что мне тогда казалась прозой. Он улегся спать раньше меня, с отменной вежливостью пожелав спокойной ночи, и немедленно уснул. И столь же сразу застонал, и заскрипел зубами, дергался и что-то неразборчивое говорил то жалостно, то гневно. Через час проснулся, дико глянул на меня, попил воды и жадно выкурил сигарету. После чего стал спать спокойно и моим восторгам словоблудия уже нисколько не мешал. А вечером на следующий день он молча выставил на стол бутылку водки и улыбчиво позвал меня к столу. Я вытащил из чемодана не успевшую протухнуть половину курицы, что мне почти насильно положила мама, а стаканы постояльцам – полагались в нашем номере. Мы чокнулись, щипнули курицу и закурили.

– Вы вчера во сне очень кричали, Виктор, – начал я, – какой-то снился вам кошмар…

– Я в этом городе когда-то чалился на пересылке, – охотно откликнулся он. И сразу пояснил для городского несмышленыша:

– В пересыльной тюрьме.

По-русски он говорил с легким прибалтийским акцентом, а что литовец, я узнал минутой позже.

Наш разговор я столько лет спустя перескажу без диалогов, ибо глупо сочинять их, а детали я не помню. Да к тому же говорил почти все время он, ему кому-то надо было выплеснуть те чувства, что его обуревали, я же только слушал – зачарованно и недоверчиво. Во-первых, те обрывочные крохи, что я знал тогда о лагерях, отвергали начисто любую возможность сопротивления. Он говорил как раз о нем. А во-вторых, на тумбочке возле кровати лежал у меня тот памятный всем россиянам номер «Нового мира», где напечатан был «Один день Ивана Денисовича». Солженицын был в моем представлении великаном и небожителем российской словесности. А мой тощий и невзрачный собеседник мне сказал, что был с ним в одном лагере, где мой кумир был нормировщиком (брезгливая гримаса), и что подлинная правда о лагерях – не написана пока и вряд ли будет напечатана при нашей жизни. Внезапно стал он говорить, что в лагере был счастлив и свободен много больше, чем сейчас, поскольку в лагере он собственными руками творил и справедливость, и возмездие.

Услышанное я сейчас перескажу. Много лет спустя я убедился в том, что слышал правду. А тогда – я верил и не верил, что такое может быть, но ощущал восторг и гордость.

Виктор был родом из маленького литовского городка, названия которого я отродясь не знал и забыл немедля по произнесении. Он отсидел всего десятку. Это сам он так сказал – «всего», поскольку было в лагере полно людей со сроком в четверть века. Экибастуз в Казахстане. Там после войны возник огромный угольный комбинат, с нуля построенный зэками. В лагере их было около пяти тысяч.

– Ваших там тоже много было, – сказал мне Виктор с подчеркнутым уважением. – Я потом в Норильск попал, потом на Колыму, везде сидело ваших очень много.

Я не шелохнулся. Эта тема болезненно меня волновала, но уже он начал говорить про главное, что поразило меня сразу и надолго. Он рассказывал, что в лагере у них году в пятидесятом возник подпольный совет зэков и по приговору этого совета убивали бригадиров, потерявших человеческую совесть от желания удержаться и выслужиться.

– Кирпичом, ножами, топором, – сказал он так мечтательно и сочно, словно говорил о музыкальных инструментах в лагерном оркестре.

Их сначала вызывали, чтобы вразумить, и люди в масках (из портянки, с прорезью для глаз) негромко говорили им о том, что в рабстве они все находятся одинаково и что следует беречь жизни друг друга. А если вызванный потом не вразумлялся, то его неукоснительно ожидала скорая смерть. И так же поступали с лагерными стукачами. Как их вычисляли в общей массе, Виктор не знал, однако же члены совета ни разу не ошиблись. Кто-то из них каялся («и на колени даже, падлы, падали», – брезгливо сказал Виктор), им давали время, убивали только тех, кто не хотел остановиться.

– Пол у нас в сортире был бетонный, нескольких мы там прикончили, – сказал мой собеседник, который был (почти не сомневаюсь) исполнителем.

Потом этот совет возглавил голодовку – первый настоящий бунт в истории советских лагерей. Несколько дней продержались они, не выходя на работу, после голодовку прекратили, ибо слишком истощены были зэки. А потом приехало высокое начальство, требования зэков обещали рассмотреть, все потекло по-прежнему, но несколько сот человек выдернули на этап и отправили в Норильск. И среди них были все, кто проявил активность, – как видно, оставались неопознанные стукачи.

Сегодня есть уже воспоминания о тех событиях, но я-то слушал это в шестьдесят втором году и пересказываю только то, что помню. Для меня же все рассказанное этим суховатым молодым литовцем обернулось в тот же вечер очень острым жизненным переживанием.

– Я для чего тебе все это говорю, ты понимаешь? – спрашивая, он нагнулся над столом лицом к лицу, и тон у него был такой же, очевидно, каким некогда он говорил со стукачами и с зарвавшимися бригадирами. Я вопросительно молчал.

– Ты вчера весь вечер по блокноту чиркал, ты писатель? – У него были застывшие стеклянные глаза, в них отражалась лампа, стоявшая у меня на тумбочке.

– Я начинающий, – ответил я. – А вообще-то инженер.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.