Глава третья (4)

Только и уйти никак не мог, переминался с ноги на ногу, и человек, все так же глядя в сторону, сказал, что Бруни уже ждут на точно такую же работу в Центральном аэрогидродинамическом институте, в знаменитом ЦАГИ. Бруни ошеломленно и недоверчиво поблагодарил, человек посмотрел ему в глаза, прощаясь, и вдруг еле заметно подмигнул.

Там его действительно ждали, ибо нужен был позарез не просто толковый переводчик (да еще с нескольких языков), но и сведущий в летном деле, — речь шла о журналах более сложных. Оттого и решились они рискнуть, взяв на службу человека социально чуждого.

Смелости им хватило на полгода. Или кто-то распорядился, посмотрев на Бруни поближе.

И опять, однако, он в июле тридцатого уже работал в Институте гражданской авиации. Там он прослужил два года и впервые, очень робко сперва и неуверенно, высказал свои соображения по поводу очередных переведенных статей. Это были мысли не переводчика, а инженера-конструктора, и естественно, что выслушали их с иронией и недоверием. Ибо ведь образование у Бруни — музыкальное, как мог он смыслить в сути самолетного дела?

Оказалось, что мог. Летом тридцать второго года Николай Бруни перешел в Московский авиационный институт в качестве старшего инженера самолетной лаборатории. Художественное чутье, музыкальное чувство гармонии, незаурядный опыт бывалого летчика — все сплелось воедино в его начавшейся конструкторской работе. Возникали новые идеи, и уже в тридцать третьем в подчинении у инженера Бруни появилась группа молодых сотрудников. Репутация его была такова, что ему с семьей даже дали две комнаты в служебном доме неподалеку от института — редкостное и высокое поощрение социально чуждого специалиста, ни единого не сделавшего шага, чтобы войти в доверие начальству.

И Бруни снова сидел заполночь. Только уже не с чертежами и расчетами. В тридцать втором летом начал он писать роман. К моменту ареста в декабре тридцать четвертого года он закончил его или почти закончил. Помнила о нем что-то смутное только старшая дочь. Он задумал его, сидя как-то летом с приятелем возле развалин Храма Христа Спасителя. Они гуляли вечером по Москве (с кем — дочь не запомнила), присели покурить на каменных обломках. Вспомнили, естественно, что тут похоронены фрески ближайших предков Бруни, закурили по второй и, не сговариваясь, заговорили о наболевшем. Странно это все, сказал один из них: разрушают великолепные сооружения, чтобы строить другие, только обещающие стать такими же, что выйдет вряд ли. Грабят, отнимают и насилуют — чтобы восторжествовала справедливость. Казнят, чтобы навек искоренить убийство. Принуждают, чтобы труд в дальнейшем стал радостью.

А как неслучайно изменился словарь ежедневной жизни, сколько новых зловещих слов стало ежедневно витать в воздухе! Выявить, чистка, вскрыть, разоблачить, обезвредить — от перечня этого на душе становится зябко, вы не чувствуете? А мания грандиозности! Она ведь тоже отчетливо слышна в языке. Величественный, колоссальный, гигантский, титанический, чудовищный. А неслыханный, небывалый, величайший — чем хуже? А борьба, борьба какая? Бешеная, беспощадная, смертельная, каленым железом…

Собеседники говорили, перебивая друг друга, и неважно уже было, кто что сказал, ибо одно и то же они выкладывали друг другу, описывая новый словесный, новый психологический, новый событийный климат в их любимой обезумевшей стране.

А логика, логику вы слышите? Борьба есть борьба, революция есть революция, приказ есть приказ, единство есть единство…

Вот последнее их очень занимает и беспокоит. Обратите внимание, сколько к нему однозначных эпитетов появилось: монолитное, стальное, железное… черт побери, больше ничего не могу вспомнить, но точно чувствую, что есть еще; какие глаголы к этому единству: сколотить, сцементировать, сплотить, спаять. И ведь это все с замахом на мировой масштаб, в вихрях очистительного пламени. До основанья, а затем. У вас от этого набора слов не возник образ гигантского дебила, который все способен своротить, сломать и порушить, а о смысле своего деяния просто пока не думает?

Не знаю, право, мне больше по душе блоковское из «Двенадцати» — помните? «В зубах — цигарка, примят картуз, на спину б надо бубновый туз». Весь этот патруль, больше похожий на банду, — гениально описан. Им все равно, в кого стрелять: в недорезанного буржуя или в избяную Русь. В январе восемнадцатого они, как вы помните, убили только потаскушку Катьку, а нынче уже справились и с буржуем, и с крестьянином — с равной злобой и решительностью, заметьте.

А Христа преследуют по-прежнему, только Блок писал о его неуязвимости, тут само время внесло поправку.

Вы не правы. Вы обратили внимание, что эти двенадцать шли под красным флагом, и вдруг флаг оказывается у того призрака, в который они стреляют? Так что не дух христианства они преследуют, но свое душевное вчерашнее, так что здесь кошмарное намечается предвидение. А пес, пес, который только что терся у ног буржуя на перекрестке, теперь, виляя хвостом, пошел за ними? Почувствовал хозяев жизни. А как их ощутили все охвостье и все подонки, увязавшиеся вслед! Удивительная поэма, правда? Не зря после нее он онемел.

Да, но все увиденное тогда Блоком — нынче как-то странно и страшно развивается. Даже боязно пытаться в будущее заглядывать. А впрочем, поживем — увидим.

Если поживем, сказал один из собеседников. Мы ведь, похоже, выпали из естественного течения истории. Мы свидетели уникального извращения человеческой сути и жизни человеческой. Об этом надо писать.

А где печатать? — усмехнулся собеседник. Какая разница, сказал Бруни, мы должны свидетельствовать, это неважно, что записи не сразу увидят свет. Уверен я, что непременно надо именно об этом — о вывернутости наизнанку всех былых понятий. И Бруни заторопился домой. Вы спешите писать? — усмешливо спросил собеседник. Да! — ответил Бруни. И с благодарной радостью долго помнил ту минуту решимости и отваги.

Где он теперь, неизвестный этот роман? Сожжен? Растащен по листку? Истлел? Или валялся где-то в кладовых Лубянки, где наверняка хранились (если не были уничтожены в войну) многие другие рукописные свидетельства века, отобранные при арестах и исчезнувшие вместе с авторами. Что-нибудь отыщется наверняка, подумал Рубин с таким живым чувством, словно и ему еще доведется их прочесть. Нет, подумал он, не доведется. Внукам разве. Но теперь уместнее подумать, чем Николай Бруни дышал все эти годы.

Ибо тому, кто не был энтузиастом (в разное время и в местах разных впоследствии и энтузиасты прозрели), было нелегко дышать.



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.