[1] [2] [3]

Шел солдатик на станцию, с побывки на позицию возвращался. У опушки поселок вилами раздвоился: ни столба, ни надписи, – мужичкам это без надобности. Куда, однако, направление держать? Вправо, аль влево? Видит, под сосной избушка притулилась, сруб обомшелый, соломенный козырек набекрень, в оконце, словно бельмо, дерюга торчит. Ступил солдат на крыльцо, кольцом брякнул: ни человек не откликнулся, ни собака не взлаяла.

Наддал он плечом, взошел в горницу. Видит, на лавке старая старушка распространилась, коленки вздела, на полати смотрит, тяжело дышит. Из себя словно мурин, совсем почернела. В переднем углу заместо иконы сухая тыква висит, куриные лапки в одну шеренгу прибиты.

– Здравствуй, бабушка… Куда на станцию поворот держать, – вправо, аль влево?

– Ох, сынок… На обгорелый дуб целиной-лугом ступай. Пешему не заказано… Да не подашь ли мне, старой, водицы испить? Совсем, сынок, помираю!

Зачерпнул солдат ковшиком, сам все на передний угол посматривает.

– Что ж у тебя, бабушка, иконы-то не видать? Из татарок ты, что ли?

– Тьфу, тьфу, служивый!… Русская я, орловской породы, мценского завода. Да знахарством все промышляла по слабости здоровья. Рукоделие такое: бес ухмыляется, ангел рукой закрывается. Стало быть, образ мне в избе держать несподручно. Всухомятку молюсь, – на порог выйду, звездам поклонюсь, «Славу в вышних» пошепчу… Авось Господь-Бог услышит.

– А по какой части, бабушка, ты орудуешь больше? По штатской, аль по военной?

– По штатской, яхонт, по штатской. Отстуду, скажем, между мужем-женой прекратить, альбо от зубной скорби заговорить… Деток кому подсудобить, ежели потребуется. Худого не делала. А по военной, что ж… В стародавние годы заговоры по ратному делу действовали, пули свинцовые отводили. А ныне, сынок, сказывают, кулеметы какие-то пошли. Так веером стальным и поливают. Управься-ка с машиной этакой!…

Вздохнул солдатик.

– Ну, бабушка, ничего. На себе поснесем, да вас побережем. Кланяйся родителям, в случае чего… В запрошлом году они скончавшись. Будь здорова, бабушка, помирай себе с Богом…

Только встал, обернулся, – слышит, у ног тварь какая-то мяучит, о сапог мягкая шуба трется, а ничего не видит… Протер он обшлагом буркалы, – что за бес… Плошка пустая у порога подпрыгнула, метла прочь сама откатилась, голос шершавый все пуще мяучит-надрывается.

– Ох, – говорит, – бабка! Что ж это за наваждение? Душа кошачья у тебя по избе без лап, без хвоста бродит…

– А это, соколик, кот мой, Мишка. Плесни-ка ему молочка в плошку. Я сегодня по слабосильности и с лавки не вставала. Голоден он, чай.

– Да где кот-то, бабушка?

– Плесни, плесни. Экой ты, солдат, надоеда… Налил солдат из крынки полную плошку. Глядит: молоко стрепенулось, кверху подпрыгивает, будто ложечкой кто сливки взбивает. Брызги во все стороны… Дрожит плошка, молоко убывает да убывает, глядь-поглядь – само в себя ушло, края подлизаны, даже до сухости…

Обалдел солдат, на бабушку уставился. Усмехается старушка.

– На войне был, а пустякам удивляешься. Настой-зелье я по своей секретной надобности сварила, остудить под лавку поставила. А он, дурак Мишка, сдуру лизнул, вот и бестелесным стал. Да пусть так бродит, мне все одно помирать. Авось в бестелесном виде промышлять ему способнее будет.

Загорелась солдатская душа до чужого ковша, – по какой причине и сам не знает…

– Ох, родненькая… Дай-ка мне состава энтого, умора ведь какая… Солдатикам на позиции тошно, тоска смертная. А тут этакая забава… Уж я за тебя в варшавском соборе рублевую свечу поставлю: окопный солдат вроде как святой, – тебе это без пользы будет.

Закашлялась старушка, зашлась, поплевала в тряпочку, отдышалась и говорит:

– Экий ты младенец стоеросовый… Ну что ж, бери! Свои бросили, чужой пожалел, водой попоил… Только смотри, шути да откусывай… Ежели какую тварь либо человека в бестелесный вид приведешь, помни, орел: только водкой зелье мое и прополаскивается. Рюмку-другую вольешь, сразу предмет в тело свое войдет, натуральность свою обнаружит…

Солдат одной рукой за чашку, другой за баклажку. Перелил, бабушке в пояс поклонился, и за дверь – целиной-лугом на обгорелый дуб, к своей станции. Зелье на боку в баклажке булькает, – аж селезенка у солдата с радости заиграла, до того забавная вещь.

* * *

С этапа на этап – докатился солдат до своего места, в аккурат час в час в свою роту заявился. О ту пору полк ихний в ближний тыл на отдых-пополнение оттянули. Старослужащим вольготнее стало, – винтовку почистил, шинель залатал и вались на свою койку, потолочные балки в бараке пересчитывай.

А свежих бородачей во дворе обламывают. Занятие идет, соломенное чучело колоть учат: штык по шейку всади, да назад одним духом с умом выверни. Ходит ротный, присматривает, не очень и ему весело запасных вахлаков обтесывать. Зевнул в белую перчатку, фельдфебеля спрашивает:

– А что ж, Назарыч, Шарика нашего не видать?

– Не могу знать! Второй день в безвестной отлучке. Тоже тварь живая, амуры, надо быть, тыловые завелись.

Повернулся ротный на подковах, Назарычу занятия предоставил, в канцелярию ротную пошел приказы полковые перелистывать. Слышит, за перегородкой в углу кто-то посвистывает. Шарика кличет, – в ответ собачка урчит, веселым голосом огрызается. Поглядел он в щелку: сидит это солдатик Каблуков, что намедни с отпуска вернулся, на сундучке. Одна нога в сапоге, другая в портянке. Свистит, пальцами прищелкивает, а перед ним, – Господи, спаси-помилуй! – пустой сапог в воздухе носится, кверху носком взметывается.

Дрогнул ротный, а уж на что храбрый был, самому дьяволу не спустит. За столик рукой придержался. Дошел до порога, за косяк ухватился… Стрепенулся Каблуков, вскочил, вытянулся, а сапог округ него так в присядку и задувает, уши по голенищам треплются, а из голенища, будто из граммофонной дыры: «Ряв-ряв!» Да вдруг сапог прямо на ротного, будто к родному брату, – по коленке его хлопает, в руку подметкой тычется.

Побелел ротный – на елку бы влез, да елки нетути…

– Ох, – говорит, – Каблуков, плохо мое дело… Прошлогодняя контузия, вот она когда себя оказывает. Беги за Назарычем, пусть меня скорей в лазарет свезет… А то, пожалуй, оборони Бог, кусаться начну.

Оробел Каблуков, к земле прирос. Однако кое-как губы расклеил:

– Не извольте, ваше высокородие, тревожиться. Сапог натуральный, интендантской кожи. А что он сам летает, будьте без сумленья, собачку я бестелесную учил поноску носить. Да тут вы сбоку взошли, не приметил я, напужал только ваше высокородие занапрасно.

Выпучил ротный глаза.

Что ты… окстись!… Какая-такая бестелесная собачка?

– Да наш Шарик! Я его, ваше высокородие, наскрозь прозрачной настойкой для забавы обработал. Скажем, как стекло: виду нет, а в руку взять можно.

Ротный так на сундучок и опустился:

– Ну, Каблуков, придется, видно, нас двоих в тихое отделение на лазаретной линейке везти. Я телесные сапоги в воздухе ловить буду, а ты бестелесной собачкой забавляться. Видишь, что война из людей делает.

Однако, Каблуков, хочь и подчиненный, поперек тут врезался, видит, чем дело тут плохим пахнет. Обсказал все, как есть, про помирающую старушку да про кошкино молоко.

– Я ж, ваше высокородие, против присяги не пошел. Мог в лучшем виде сам себя смыть, стеклянным студнем по всей России перекатываться… Поймай-ка у сокола на плече, у бабы под мышкой… Ан к окопной страде вернулся. Вы, ваше высокородие, извольте сундучок ослобонить, я вам чичас все наружу произведу, – от своего начальника какие секреты!…

Звякнул сундучок веселой пружиной. Каблуков одной рукой шкалик вытащил, другой невидимую собачку к себе притянул, бестелесную пасть ей раскрыл.

– Ишь ты, ртуть курчавая!… Ротный армейский цупик, а насчет водки отворачивается. За пальцы меня хватать? Своего отделенного начальника? Готово, ваше высокородие, извольте получить.

И, действительно… Бабушке твоей Хны-Хны, преподобной Печерице! Сапог сам собой на земь швякнулся, а промеж пальцев у Каблукова мясная собачка-Шарик вьется, пасть раззявила, нос морщит, лапой по языку машет, винный дух соскребывает.

Ротный по сторонам глянул, воздуху глотнул, Каблукову в самое ухо выпалил:

– Никому не показывал?

– Никак нет! Я, ваше высокородие, всей роте сюрприз готовил. В балагане на ярманке и за двугривенный такого сюжета не покажут. Пусть, думаю, узнают, кто есть таков Егор Каблуков…

– Эх ты, – говорит ротный, – телятина с косточкой… Смотри ж, чтобы мышь не прознала, чтоб муха не догадалась… Чтоб ветер не подсмотрел. Ох, Каблуков, чего это мы теперь с тобой разделаем… Наград в штабе не хватит!

И пошел к дверям, будто в мазурке поплыл, – один глаз лукавый, другой задумчивый…

* * *

Часы заведи, а ходить сами будут. К закату из полкового штаба вестовой в барак вкатывается: экстренно, мол, Каблукову явиться, да чтоб с ротной собачкой пожаловал. Фельдфебель удивляется, землячки рты порасстегнули, однако Каблуков ни гу-гу… Ноги шагают, а рука в затылке скребет: беспокойства-то сколько от старушки этой помирающей произошло.

Переступил он через штаб-крылечко, писаря за столами переглядываются, полковой адъютант, насупившись, ус теребит, – почему, мол, такая секретность? Через него же первого всякие тайности происходили, а тут накось, – серый солдат со сверхштатной собачкой, и хочь бы слово… Обидно.

Провели Каблукова в дальний закуток. Сам командир полка коридорную дверь на два поворота замкнул, вторую прикрыл. – Ох, милый друг, Егор Спиридонович, что-то будет?… И ротный тут же: один глаз лукавый, другой и того лукавее.

Дернул командир плечом, щеки пламенем отливают. Дать бы ему, Каблукову, промеж глаз, а ротного налево-кругом на гауптвахту, суток на десять, пока не очухается… Ан сначала-то проверить надо.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.