(Вендровский Давид Ефимович). Наша улица (сборник) (5)

[1] [2] [3] [4]

Мама не понимает или делает вид, чго не понимает моей немой просьбы. Тихонько сняв руку с моего лба, она обращается к кому-то в соседней комнате:

- У мальчика жар. Надо дать ему касторку.

Со стаканчиком касторки в руке стоят надо мною сначала отец, потом, одна за другой, сестры. Они обещают мне золотые горы, если я выпью ложку касторки, но им не удается меня уговорить. Я горько плачу, плачу без конца от обиды на маму, которая сидит в соседней комнате спиной ко мне и спокойно ужинает, как будто я ей чужой... Я безутешно плачу оттого, что моя немая просьба не дошла до матери, плачу от жалости к самому себе.

Повернув голову в мою сторону, мать, не повышая голоса, говорит с некоторым нетерпением:

- Что вы там возитесь с ним битый час? Подержите его за ручки и влейте ему касторку.

С новым, еще более сильным взрывом рыданий я судорожно мечусь по кровати - таков мой ответ на холодные слова матери.

Это, видно, убеждает ее в том, что я не на шутку болен.

Она оставляет ужин, подходит ко мне и нежно гладит мое залитое слезами лицо.

- Ну-ну, сыночек, хватит плакать! Что у моего сыночка бедненького болит? Ну, хороший мой, прими немного касторки, и тебе сразу станет лучше. Ну же, дитя мое, тише, тише!..

Непривычный поток нежных слов вызывает у меня новый взрыв слез, теплых, радостных слез, оттого что мое скрытое желание наконец дошло до матери. Всхлипывая и сопя, я понемногу успокаиваюсь и принимаю из ее руки ложку касторки. Мать сама подает мне потом ложечку малинового варенья, а потом долго сидит на краю моей кроватки, пока я не засыпаю.

На следующий день произошло необыкновенное событие:

с тех пор как я помню маму, она в первый раз среди бела дня пришла домой. Вскоре прикатил на скрипучих дрожках старый доктор Францискевич самый знаменитый, но зато и самый дорогой врач в городе.

В то время как другие врачи брали за визит полтинник и шли к больным пешком, Францискевичу богачи давали целый рубль и пятиалтынный извозчику, - пешком старый доктор не ходил. Даже малосостоятельные люди не решались предложить ему меньше рубля, хотя бедняку сходило с рук, если он и вовсе не платил.

В городе говорили, что Францискевич происходит из бедного сословия: его отец был всего-навсего экономом у помещика, однако знаний у старого врача столько, что ему пристало быть профессором и в самой Варшаве. Но как участника польского восстания его выслали на поселение в Слуцк, здесь он и остался. А то откуда бы взяться в городе такому врачу? Если жителю Слуцка придет в голову поехать лечиться у какого-нибудь варшавского профессора, тот немедленно отправит его обратно: зачем, мол, вам ехать в Варшаву, когда у вас в городе есть Францискевич?

Так у нас рассказывали.

Когда старый доктор подъезжал к дому бедняка, все уже знали, что дни больного сочтены: "Он очень плох. Францискевича вызвали".

Это означало, что другие врачи уже отчаялись в больном. Оставалось два последних средства: броситься с громкими стенаниями к священному ковчегу в синагоге или с тихими слезами к Францискевичу, авось кто-нибудь из них, бог или врач, а то и оба вместе спасут больного.

Весь город знал Францискевича, а Францискевич знал всех в городе, знал болезни каждого. Стоило ему показаться у какого-нибудь пациента, как дом наполнялся соседями, желавшими узнать, что сказал Францискевич.

Между делом можно попросить у "ласкавого папа доктора"

средство от застарелого кашля, спросить, не нужно ли обновить лекарство, которое он прописал совсем недавно, кажется прошлой зимой, бесплатно получить совет, ка:с кормить ребенка.

Францискевич - крупный, грузный человек, с сутулой, словно согнувшейся под тяжелой ношей спиной и с выражением усталости от недосыпания на одутловатом лице - смотрит на уловки женщин как на неизбежное зло своей профессии. Он считает, что это так же в порядке вещей, как и то, что его, старого, утомленного человека, будят среди ночи и везут к "опасному больному", который нуждается всего лишь в хорошей порции касторки.

- Ага, снова на консультацию к Францискевичу! Ах, женщины, женщины, не жалеете вы старого Францискевича, - улыбается доктор больше глазами, чем ртом. - Вы бы обратились к фельдшеру Грейцеру, он лучше меня понимает.

Женщины смеются, стараясь подольститься к доктору:

- Хе-хе-хе, дай бог здоровья ласкавому пану доктору.

Грейцер лучше понимает, хе-хе-хе...

Францискевич беззвучно смеется вместе с ними, и его огромный живот колышется, как застывшее желе. Когда доктор разговаривает с еврейскими женщинами, его польская речь изобилует еврейскими словами, которым он научился за сорок лет лечения евреев.

- Ах, женщины, женщины, - качает он своей большой седой головой, - вам бы только бегать к врачам! Лучше продайте свои субботние подсвечники и обзаведитесь козами, открывайте каждый день окна и проветривайте постель, да писклят своих не забывайте мыть почаще, давайте им рыбий жир и не суйте им разжеванный коржик нз своего рта. А сами ешьте побольше и поменьше рожайте детей, тогда вам не придется ходить к Францискевичу.

Ну, как мне с вами быть? Изнуренные отцы, матери без молока в груди, худосочные дети. Чиста нендза, як бога кохам! х - ворчит он.

Поворчав, он каждой женщине отвечает на ее вопрос, иногда и рецепт выпишет, а когда какая-нибудь из них начинает для виду рыться в кармане, Францискевич отмахивается от нее:

- Не ищи, Рива, заплатишь мне молитвой в синагоге, хе-хе!..

Когда мать подъехала с доктором к нашему дому, не много времени понадобилось, чтобы вся улица об этом узнала. "Зелда привезла Францискевича к своему мальчику, - видно, очень болен, бедняжка!" И прихожая наполнилась соседками, которые пришли узнать, что с ребенком. Но, выйдя из моей комнаты, доктор замахал на женщин руками, словно разгоняя кур:

- Киш-киш! Сегодня никаких консультаций, никаких клиник! Сию минуту уходите отсюда! Здесь скарлатина, заразная болезнь, уходите, уходите!

2

Моя болезнь - скарлатина с осложнениями - затянулась не на одну неделю, но мне хотелось, чтобы она длилась бесконечно, потому что я и не знал, как хорошо, когда мама - просто мама.

Как всегда, мать уходит из дому на рассвете и возвращается поздно вечером. Но перед уходом она наклоняется над моей кроваткой, гладит меня по лицу и просит, чтоб я не капризничал, слушался сестер, тогда она меня будет любить. Первое время она по нескольку раз в день забегала домой проведать меня. Позже, когда я стал поправляться, я видел ее только по вечерам, но зато вечера эти полностью принадлежали мне. Мать сидела около меня, кормила бульоном, сладким чаем с сухариками, меняла компрессы, успокаивала меня, ласкала, пока я не засыпал.

Но случалось, что я долго не мог уснуть, тщетно ожидая прихода матери. Это было в те ночи, когда на маминой "фабрике" варили мыло.

Мать вела "фабрику" с одним только помощником-мыловаром. Она говорила, что у него золотые руки, но вот беда, на ходу подметки режет. Его ни на минуту нельзя оставить одного.

Мне очень хотелось увидеть человека с золотыми руками, который па ходу подметки режет. Это, должно быть, не менее интересно, чем гном, оборотень, человек-невидимка. Сама фабрика с человеком, обладающим золотыми руками, представлялась мне волшебным замком, где происходят удивительные вещи.

С большим трудом удалось мне как-то упросить старшую сестру, чтоб она хоть раз позволила мне отнести обед маме на фабрику.

Вместо волшебного замка я увидел полутемное помещение с закопченными стенами и с мокрым, скользким полом; воздух был насыщен паром, как в бане, запахом лежалого воска и затхлого сала.

Мыловар на ходу подметок не резал, и золотых рук я у него тоже не заметил. Его руки были покрыты рыжими волосами, борода и усы тоже были рыжие.

Я испытал горькое разочарование.

На фабрике мать утратила в моих глазах всю свою царственность. Это была совсем не та гордая, всегда выдержанная мама, которую я знал дома, царица у большого самовара.

Нервная, беспокойная, с потным лицом, она то и дето тормошила мыловара:

- Следите за котлом ... посмотрите-ка, не готов ли воск... Каустик правильно взвесили? Не сыпьте так много соды... Вы кладете столько материала, что себе дороже обойдется... Канифоль и соль не забудьте...

- Первый раз, что ли, я мыло варю? - сердито бурчал рыжебородый.

Я никогда раньше не слышал, чтобы кто-нибудь осмелился возражать моей матери.

Меня она еле заметила.

- Смотри-ка, ты уже стал носить мне обед? А где Люба? - спросила она рассеянно.

Взяв из моих рук кастрюльку, она поставила ее на окно и сразу забыла про нее так же, как, впрочем, и про меня.

С тех пор фабрика больше не привлекала меня.

Мне не хотелось видеть маму такой, какой я ее видел там, где так некрасиво, где так дурно пахнет.

Еще больше опротивела мне фабрика в долгие ночи моей болезни. Из-за этой противной фабрики и какого-то человека с рыжей бородой и волосатыми руками я должен ждать чуть не до рассвета, пока мать придет убаюкает меня своими добрыми словами и ласками.

Нет, я ненавижу фабрику, ненавижу, ненавижу, ненавижу!..

Если не считать ночей, когда на фабрике варили мыло, мне никогда не было так хорошо, как в ту пору. За все мои детские годы я не слышал от матери столько нежных слов:

"сыночек", "дитя мое", "дорогой мой", сколько мне довелось услышать их от нее в считанные недели моей болезни и выздоровления.

Эти слова, столь обычные для других детей, для меня звучали сильнейшим выражением любви и нежности Я был счастлив и часто плакал от умиления. Но всему приходит конец. Кончилась и моя болезнь. Снова потянулись будничные дни без тепла и ласки, длинные, однообразные дни в хедере, с учителями, с ярмом, привычным для еврейского мальчика, родители которого готовы душу вымотать себе и своему ребенку, лишь бы сделать из него человека.

Мать я боготворил еще больше прежнего и больше прежнего жаждал ее ласки. Но вот беда - я выздоровел!

1937

СМЕРТЬ МАТЕРИ
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.