ГЛАВА 9. ЛОПНУВШИЙ ГОЛОВАСТИК (1)

[1] [2] [3] [4]

– Я твоих родителей знал… Кенгуру или не понял, или не поверил, но очень обрадовался, что может доказать свою родословную Надьке:

– Слышишь, Надюша! Слышишь! Вот человек тебе тоже подтверждает! А ты мне не верила!… От усталости у Надьки глаза с ушей ползли к затылку. Она покивала лениво:

– Это, конечно, надежный свидетель? Он наврет, не мигнет, с три короба… Я прихлебнул чаги и сказал Надьке:

– Он тебе правду говорит. – Иди ты в жопу, – душевно ответила она. – Врешь, как по радио…

***

Не вру я Правду говорю. Я вспомнил. Из-под треснувшего матерого льда забвения выплыл большой Минькин праздник. От Москвы, можно сказать, до самых до окраин отмечали это событие. Во всяком случае, со всех неопрятных просторов Отчизны поздравляли чекисты начальника наших следственных органов.

Так сказать, главного органиста, который уже приладился сбацать им такую музычку, что уши с башки соскочут. Ах, какой гастрономический фестиваль организовала гражданка Цыбикова из поздравлений коллег и подчиненных!

Архангельская семга и чарджуйские дыни. Литовские угри и камчатские крабы.

Оленьи губы с морошкой и херсонские поми-доры. Нежинские огурцы и дагестанские ягнята. Сосьвинская селедка и сочинская слива. Осетры из Астрахани и гранаты из Баку. Сваренный в молоке абхазский козленок и тамбовский око-рок. Армяне поднесли копченую утятину, а хохлы – индюка размером с приличного страуса. И огромная корзина фейхоа – вол-шебного плода с запахом победившего коммунизма: смеси банана, земляники и цветов. Фейхоа – дар наших верных бойцов и Гру-зинской Шашлычной Сацивистической Республики.

Конечно, такая обедня стоила и Парижа, и Москвы, всего мира, всех людей, которых Минька готов был убить. Он уже запалил бикфордов шнур. Я ему сам подал конец шнура и спички протянул. Где ж ты был во время праздника, дорогой Кенгуру? Я тебя там не заметил.

А Минька, твой веселый папашка, молоденький замминистра, счастливый, белобрысый, так радовался, так чокался, так поздравлялся! Самолично сказал, никому не позволил, три тоста за Великого нашего Учителя и Славного нашего Пахана. Потом два тоста за лучшего и любимейшего его ученика, руководителя наших бесстрашных и несгибаемых органов, дорогого Лаврентия Павловича Берии.

И еще один, прочувствованный, но осторожный тост – за нового министра товарища Игнатьева С. Д. А старый наш министр, Виктор Семеныч, генерал-полковник Абакумов, возможный твой папаша, бедный Кенгуру, не был отмечен тостами, здравицами и пожеланиями успехов в государственной, общественной и личной жизни. Потому что он сидел в тюрьме. В четвертом блоке "Г" Внут-ренней следственной тюрьмы Министерства государственной безопасности, одиночная камера

113. Я его туда сам и отвел. Начальник тюрьмы полковник Грабежов, заперев на два замка дверь 147 камеры и захлопнув лючок «кормушки», чуть не упал в обморок от страха. Так что, Кенгуру, про другого твоего вероятного папашку мы на именинах не поминали. Поговаривали, будто его скоро должны казнить. А на гулянке – то ли не помнили, что министров частенько казнят, то ли не могли забыть этого ни на секунду, – но напились так, будто всех оповестили о завтрашнем конце света. Минька еле дополз до спальни, но лечь на кровать сил не хватило, и он рухнул на пол. Оглушительно храпел он, зарывшись свиной пухлой мордой в толстый ковер. Кто-то из гостей уехал, остальные разбрелись по углам. А я, выйдя из ванной, встретил в неосвещенном коридоре твою мамку, гражданин Цыбиков. Она была пьяненькая, просонно-теплая, в прозрачном кру-жевном пеньюаре, которые победители навезли бессчетными тро-фейными чемоданами из Германии, а наши бабы, дикие телки, считали шикарными летними платьями и гордо ходили в них по улице Горького.

– Это ты? – шепотом, но очень уверенно спросила она.

– Я… Серый предрассветный сумрак полз по квартире, отовсюду доносился густой храп, пьяное чумное бормотание, кто-то громко свистел носом. В полутьме коридора она разводила руками, искала меня, будто плыла, будто в стоячей темной воде хотела ухватиться за меня, как за край пристани. Шагнул к ней навстречу, прижал к себе и ощутил под пальцами мягкую упругость ее груди, которая показалась мне огромным персиком, завернутым и шелковую бумагу ее пеньюара. В Москве продавали тогда апельсины и персики из Израиля, еще не скурвившегося в сионизме окончательно. Каждый плод был завернут в тонкую папиросную бумагу. Еврейские штучки, женские хитрости. – Чего ты смеешься? – шепнула она. – Мне хорошо, – еле шевельнул я губами. Не мог же я, в самом деле, сказать, что решил ее трахнуть назло Миньке именно сегодня, в его юбилейно-триумфальном дому, в день его торжества, которое мы своей пакостностыо окончательно превращали в миф, поругание, насмешку. Я поднял ее на руки и, неслышно ступая босыми ногами, внес в спальню. Крепко держась за мою шею, она шептала:

– Не здесь… не здесь… А я, сильно пьяный и от этого еще более злой, упрямо мотал головой – здесь, только здесь, и, пока я аккуратно раскладывал ее, похоть и блядский задор победили последние крупицы разума и в ней. Она даже застонала тихонько от предчувствия неповторимого наслаждения – отпустить приятелю рядом со спящим мужем, который, проснись хоть на миг, наверняка застрелил бы нас обоих. Вот она – настоящая русская рулетка. Пустой барабан – с одним патроном и одним пистоном. Сладость окончательной тьмы. Черт побери, какие же у меня были нервы! Оттрахать медведицу в берлоге рядом с ее спящим зверюгой! Белые лучи вздыбившихся ног, этот разрывающий сердце распах единственной, главной тайны бытия! Черный мохнатый тепло-влажный тюльпан ее естества! Розовая, алая его глубина! Волшебный муар складок!… Губы ее были закушены, а наглые глаза смеялись. И когда я вошел в нес до упора, она зажмурилась, сладко и глухо замычала, и, видно, ее наслаждение вызвало в любящей душе Миньки резонанс счастья, потому что он тоже застонал, заворочался, тяжело перекатился с брюха на спину, быстро зашлепал губами, что-то бормотнул со сна. Мы замерли, и она, больно вцепившись мне в грудь, широко раскрыла блудливые глазенки, в которых метались страх и смятение. Я приподнялся над ней и слегка извернулся, чтобы в тот момент. когда мой бдительный органист разлепит вежды, дать ему изо всех сил по тыкве. Хоть на время – пока он не очнется от моей плюхи перекрыть ему шнифты. Потом, с похмелья, пусть разбираеться – Цыбикова всегда докажет ему в громком скандале, что он, свинья пьяная, с койки брякнулся. Я поднял руку, и кулак мой натек тяжестью, как кистень. Но Минька глубоко вздохнул, почмокал и оглушительно пустил ветры. И успокоился. Все!
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.