5. Министр императора (1804–1811) (1)

[1] [2] [3] [4]

Но столь же старательно, как следит Фуше за всеми делами, намерениями и высказываниями императора, стремится он скрыть от Наполеона свои собственные планы. Фуше никогда не поверяет ни императору, ни кому-либо другому своих подлинных намерений и занятий; из колоссальных запасов сведений, которыми он располагает, ей показывает лишь те, которые хочет показать, все остальное находится под замком, в ящике письменного стола министра полиции. В эту последнюю цитадель Фуше не разрешает никому заглядывать: его единственная страсть, его высокое наслаждение – оставаться неразгаданным, непроницаемым, непонятным – качество, которым никто не обладал в такой мере, как он. Поэтому совершенно напрасно приставляет к нему Наполеон нескольких шпионов, – Фуше дурачит их или даже использует, чтобы передать через них обманутому патрону совершенно лживые, дезориентирующие сведения. С годами эта игра в шпионаж и контршпионаж становится все более коварной, накаляемой ненавистью, а их отношения откровенно натянутыми. Да, атмосфера действительно чрезвычайно сгустилась вокруг этих двух людей, из которых один слишком сильно желает быть господином, а другой совсем не желает быть слугой. Чем сильнее становится Наполеон, тем все более тяготит его Фуше. Чем сильнее становится Фуше, тем все более ненавистным делается для него Наполеон.

Фоном для этого личного соперничества двух разнородных индивидуальностей служит непрерывно, невероятно нарастающее общее напряжение тех лет. С каждым годом все отчетливее обнаруживаются во Франции два противоположных стремления: страна желает, наконец, мира, а Наполеон жаждет все новых и новых войн. В 1800 году Бонапарт, наследник революции, облекший ее в форму законности, был в полном согласии со своей страной, народом и министрами; Наполеон 1804 года, император нового десятилетия, давно уже перестал думать о своей стране, о своем народе и помышляет лишь о Европе, о целом мире, о бессмертии. После того как он мастерски разрешил одну поставленную перед ним задачу, он ставит себе благодаря избытку сил все новые, все более трудные задачи, и тот, кто превратил хаос в порядок, разрушает дело рук своих, снова ввергая порядок в хаос. Это вовсе не означает, что его ясный и острый, как алмаз, разум потускнел, совсем нет: интеллект Наполеона при всем своем демонизме математически точен и сохраняет величавую ясность до последней, секунды, когда, умирающий, дрожащей рукой пишет завещание, это лучшее из своих произведений. Но разум его давно уже утратил чувство меры, да иначе и не могло быть после столь невероятного осуществления невозможного! После таких неслыханных, вопреки всем правилам всемирной игры выигрышей, как было не возникнуть в душе, привыкшей к столь непомерным ставкам, желанию превзойти невероятнее еще более невероятным! Наполеон даже во время своих самых безумных похождений столь же далек от душевного смятения, как Александр, Карл Двенадцатый или Кортес[109]. Так же как и они, он благодаря своим неслыханным победам утратил реальную меру возможного, и именно эти безумные порывы при совершенной ясности рассудка – величественные явления природы в царстве разума, столь же прекрасные, как мистральная буря при ясном небе – приводили к тем деяниям, которые, будучи преступлениями одного человека против сотен тысяч, являются в то же время и легендарным обогащением человечества. Поход Александра из Греции в Индию, еще и сейчас представляющийся сказочным, когда воссоздаешь его, проводя пальцем по карте, плавание Кортеса, марш Карла Двенадцатого от Стокгольма до Полтавы, караван в шестьсот тысяч человек, который Наполеон тащит от Испании до Москвы, – все эти великие проявления мужества и в то же время высокомерия представляют в новой истории то же, что битвы Прометея и титанов с богами в греческой мифологии; это преступление и геройство, но, во всяком случае, это почти кощунственный максимум всего, что достижимо на земле. И Наполеон неудержимо стремится к этому крайнему пределу, едва только он почувствовал на челе императорскую корону. Вместе с успехами возрастают его стремления, с победами – его дерзость, с торжеством над судьбой – желание бросить ей еще более дерзкий вызов. Поэтому вполне естественно, что те из окружающих его людей, кто не оглушен фанфарами победных сводок и не ослеплен успехами, такие умные и рассудительные люди, как Талейран и Фуше, приходят в ужас. Они думают о своем времени, о современности, о Франции, а Наполеон думает только о потомках, о легенде, об истории.

Это противоречие между разумом и страстью, между логическим и демоническим характерами, вечно повторяющееся в истории, при наступлении нового столетия явственно проступает во Франции и служит как бы фоном для исторических фигур. Война сделала Наполеона великим, вознесла его из ничтожества на императорский трон. Естественно, что он постоянно стремится к войне и ищет все более крупных и сильных противников. Даже в числовом выражении его ставки растут совершенно фантастически. В 1800 году при Маренго он победил, командуя тридцатью тысячами человек, пять лет спустя он уже выставляет триста тысяч человек, а еще через пять лет вырывает у обескровленной, уславшей от войны страны почти миллион бойцов. Последнему обозному из его войска, самому глупому крестьянину можно было доказать как дважды два четыре, что подобная guerromanie и courromanie[110] (это слово изобрел Стендаль) должна в конце концов привести к катастрофе, и однажды в разговоре с Меттернихом, за пять лет до московского похода, Фуше произнес пророческие слова: «Когда он вас разобьет, останутся еще только Россия и Китай». Только один человек не понимает этого или умышленно закрывает на это глаза – Наполеон. Для того, кто пережил мгновения Аустерлица, затем Маренго и Эйлау, – мировую историю, втиснутую в два часа, – для того уже более не представляет интереса, не дает удовлетворения принимать на придворных балах лизоблюдов в мундирах, сидеть в празднично разукрашенном оперном театре, выслушивать скучные речи депутатов, нет, уже давно он лишь тогда испытывает нервный подъем, когда, во главе своих войск, продвигаясь форсированным маршем, захватывает целые страны, разбивает армии, небрежным движением пальца перемещает, как шахматные фигуры, королей и ставит на их места других, когда Дом Инвалидов[111] превращается в шумящий лес знамен, а вновь учрежденное казначейство наполняется сокровищами, награбленными по всей Европе. Он мыслит только полками, корпусами, армиями; он уже давно рассматривает Францию, всю страну, весь мир только как свою ставку, как безраздельно принадлежащую ему собственность: «La France c'est moi»[112]. Но некоторые из его близких придерживаются в глубине души того мнения, что Франция принадлежит прежде всего себе самой, что ее люди, ее граждане не обязаны делать королями корсиканскую родню, а всю Европу обращать в Бонапартову вотчину. Со все возрастающим неудовольствием видят они, как из года в год к воротам городов прибиваются списки рекрутов, как вырывают из семей восемнадцатилетних, девятнадцатилетннх юношей, чтобы они бессмысленно погибали на границах Португалии или в снежных пустынях Польши и России, погибали бессмысленно либо за дело, смысл которого нельзя уже понять. Таким образом, возникает все более ожесточенное противоречие между ним, который следит только за своими путеводными звездами, и людьми с ясным взглядом, видящими усталость и нетерпение своей страны. А так как его властный, самодержавный разум не желает выслушивать советов даже от близких, то последние начинают втайне раздумывать над тем, как бы остановить это безумно катящееся колесо и спасти его от неизбежного падения в пропасть. Ибо должна наступить минута, когда разум и страсть окончательно разойдутся и сделаются открытыми врагами, когда вспыхнет борьба между Наполеоном и умнейшими из его слуг.


[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.