VII. Тридцатилетний мужчина (2)

[1] [2]

Она возлагает на себя обязанность стать творческой совестью человека, величие и благородство которого она знает, как знает и его опасную склонность растрачивать себя на пустяки и откликаться с ребяческим тщеславием на светскую лесть.

Рискуя утратить эту дружбу, величайшее достояние ее жизни, она с удивительной прямотой высказывает ему и свое несогласие и свое одобрение в отличие от всех этих княгинь и великосветских красавиц, которые без разбора хвалят модного писателя за все подряд.

Много воды утекло с тех пор, но все разумные суждения и критические высказывания Зюльмы сохранили свое значение. Еще сегодня, столетие спустя, каждая похвала и каждое порицание, вынесенное этой безвестной ангулемской капитаншей, гораздо значительнее всех безапелляционных приговоров Сент-Бёва36 и всех вердиктов присяжной критики.

Зюльма восхищается «Луи Ламбером», «Полковником Шабером», «Цезарем Бирото» и «Эжени Гранде» и в то же время ей чрезвычайно не нравятся раздушенные салонные истории вроде «Тридцатилетней женщины». «Сельского врача» она чрезвычайно справедливо считает тягучим и перегруженным напыщенными рассуждениями, а выспренняя мистика «Серафиты» кажется ей отталкивающей. С удивительной проницательностью чует она малейшую опасность, угрожающую восхождению Бальзака. Когда он собирается заняться политикой, она в отчаянии предостерегает его:

«Озорные рассказы» важнее министерского портфеля».

Когда он сближается с роялистской партией, она заклинает его:

«Предоставь это придворным и не водись с ними. Ты только замараешь свою честно завоеванную репутацию».

Она упрямо твердит, что навсегда останется верна своей любви к «классу бедняков, которых так постыдно оклеветали и так эксплуатируют алчные богачи», «ибо я сама принадлежу к народу. И хотя с точки зрения общества мы принадлежим уже к аристократии, мы все-таки навсегда сохранили симпатии к народу, изнывающему под ярмом».

Зюльма предостерегает его, когда видит, какой ущерб наносит его книгам спешка, в которой он их стряпает.

«Неужели ты называешь это творчеством, – восклицает Зюльма, – когда ты пишешь так, словно тебе нож приставили к горлу? Как можешь ты создать совершенное произведение, если у тебя едва хватает времени изложить его на бумаге! К чему эта спешка ради того, чтобы позволить себе роскошь, которая пристала разбогатевшему булочнику, но никак не гению? Человеку, который смог изобразить Луи Ламбера, вовсе не так уж необходимо держать пару англизированных лошадей. Мне больно, Оноре, когда я не вижу в тебе величия. Ах, я купила бы лошадей, карету и персидские ковры, но я никогда не дала бы возможности прожженному субъекту сказать о себе: „За деньги он на все готов“.

Зюльма любит гений Бальзака, но страшится его слабостей. Она с ужасом видит, что он пишет, как затравленный, что он сделался пленником великосветских салонов, что он, опять-таки из желания импонировать столь презираемому ею высшему обществу, окружает себя ненужной роскошью, вгоняющей его в долги.

«Не исчерпай себя раньше времени!» – говорит она ему, обнаруживая поразительное предвидение. Ей свойственно могучее, истинно французское сознание свободы. Она хотела бы видеть величайшего художника современности независимым в полном смысле этого слова, не зависящим ни от хвалы, ни от хулы, ни от общества, ни от денег. Но она в отчаянии убеждается, что он вновь и вновь попадает в рабство и в зависимость.

«Галерный раб! И ты останешься им навсегда. Ты живешь за десятерых, ты в жадности пожираешь сам себя. Твоя судьба на веки вечные останется судьбой Тантала».

Пророческие слова!

Они обращены к душевной честности Бальзака, который был в тысячу раз умней, чем все его мелкое тщеславие, ибо в то самое время, когда герцогини и княгини расточают ему ласки и кадят фимиам, он не только принимает жестокие и часто гневные упреки Зюльмы, но всегда благодарит ее, истинного своего друга, за прямоту.

«Ты – моя публика, – отвечает он ей, – я горжусь знакомством с тобой, с тобой, которая вселяет в меня мужество стремиться к совершенствованию».

Он благодарит ее за то, что она помогает ему «выполоть сорную траву на моих полях. Каждый раз, когда я виделся с тобой, это приносило мне самую существенную пользу».

Он знает, что ее поучениям чужды неблагородные мотивы. В них нет ни ревности, ни духовного высокомерия, она искреннейшим образом заботится о бессмертной душе его искусства, и поэтому он отводит ей особое место в своей жизни.

«Я питаю к тебе чувство, которое не знает себе равного и не похоже ни на какое другое».

Даже позднее, когда он станет изливаться в исповедях перед другой женщиной – г-жой Ганской, это «привилегированное положение в моих чувствах» останется неизменным. Он только делается более замкнутым с единственной своей подругой, – может быть, из смущения, может быть, из тайного стыда.

Исповедуясь госпоже Ганской и другим женщинам, Бальзак старается выставить себя в романтическом и драматическом свете. Он постоянно жонглирует столбцами цифр своих долгов и бесконечными колонками своих в лихорадочной спешке написанных страниц. Но он твердо знает, что этой женщине он не может сказать ни грана неправды без того, чтобы она сразу же не почувствовала ее. И подсознательно ему становится все труднее и труднее исповедоваться именно ей. Проходят годы, а он, вероятно во вред себе, не заглядывает в свою тихую рабочую комнату в ее доме. И в тот единственный раз, когда она – одному богу известно каких жертв это ей стоило – приезжает в Париж, Бальзак так ушел в работу, что не вскрывает ее письма и заставляет ее две недели прождать – ее, которая находится всего в каком-нибудь часе ходьбы от его дома, – две недели прождать ответа, приглашения, которое так никогда и не пришло. Но перед смертью, в тот самый год, когда он, уже обреченный, вводит в свой дом г-жу Ганскую, жену, за которую боролся шестнадцать лет, он вдруг останавливается на секунду, чтобы окинуть взором всю прошедшую жизнь, и видит, что Зюльма была самой значительной, самой лучшей из всех его подруг.

И он берется за перо и пишет ей – пусть она не думает, что он забывает истинных друзей. Никогда не переставал он думать о ней, любить ее и беседовать с нею.

Бальзак, вечно перехлестывавший в изъявлении своих чувств, нисколько не преувеличил, поставив особняком и превыше всех других свои взаимоотношения с Зюльмой Карро, эту чистейшую из всех своих дружб. И действительно, все другие его отношения – за исключением значительно менее искреннего чувства к г-же Ганской, которое впоследствии будет господствующим в его жизни, – останутся более или менее эпизодическими.

Бальзак проявляет верное психологическое чутье, когда из всех великих женщин, окружающих его, он особенно близко сходится с благородной Марселиной Деборд-Вальмор, которой он посвятил одно из прекрасных своих творений и к которой (немалый труд при его тучности), задыхаясь, карабкается, одолевая лестницу в сто ступенек, на мансарду в Пале-Рояле. С Жорж Санд, которую он называет «братец Жорж», его связывает только сердечное товарищество без малейшего оттенка интимности. Гордость Бальзака спасает его от того, чтобы значиться под номером четырнадцатым или пятнадцатым в каталоге ее возлюбленных.

Лишь как робкие тени мелькают перед нами на заднем плане несколько случайных фигур; никому неведомая Мари, от которой у него, по-видимому, был ребенок, какая-то еще неизвестная... Во всех важных жизненных обстоятельствах Бальзак, несмотря на кажущуюся болтливость и беззаботность, умел сохранять удивительную сдержанность, особенно когда дело шло об интимных отношениях с женщиной.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.