Закат одного сердца (2)

[1] [2] [3]

Столь необъяснимое, тягостное положение вещей побудило их ускорить отъезд. Хотя они известили заранее о дне своего возвращения, никто не встретил их на вокзале и дома тоже ничего не было приготовлено: прислуга уверяла, что старик рассеянно бросил телеграмму на стол и ушел, не сделав никаких распоряжений. Вечером, когда они уже сидели за обедом, наконец хлопнула входная дверь; они вскочили и побежали ему навстречу; он посмотрел на них с изумлением, по-видимому, он забыл о телеграмме, - но никаких чувств не выразил, равнодушно дал дочери обнять себя, прошел с ними в столовую и с тем же безразличием слушал их рассказы. Он ни о чем не опрашивал, молча сосал сигару, на вопросы отвечал односложно, но чаще пропускал их мимо ушей; казалось, он опит с открытыми глазами. Потом он грузно поднялся и ушел в свою комнату.

Так продолжалось и в последующие дни. Тщетно встревоженная жена пыталась поговорить с ним: чем настойчивее она добивалась объяснения, тем упрямее он уклонялся от него. Что-то в нем замкнулось, стало недоступным, отгородилось от домашних. Он еще обедал с ними за одним столом, выходил в гостиную, когда бывали гости, но сидел молча, погруженный в свои мысли. Он оставался ко всему безучастен, и тому, кому случалось во время разговора увидеть его глаза, становилось не по себе, ибо мертвый взгляд их, устремленный в пространство, не замечал ничего вокруг.

Странности старика вскоре стали обращать на себя всеобщее внимание. Знакомые, встречая его на улице, украдкой подталкивали друг друга локтем: почтенный старик, один из самых богатых людей в городе, жался, словно нищий, к стене, в измятой, криво надетой шляпе, в сюртуке, обсыпанном пеплом, как-то странно шатаясь на каждом шагу и почти всегда что-то бормоча себе под нос. Если с ним раскланивались, он испуганно вскидывал глаза, если заговаривали, он смотрел на говорящего пустым взглядом и забывал подать ему руку. Сначала многие думали, что старик оглох, и громче повторяли сказанное. Но это была не глухота: ему требовалось время, чтобы очнуться от сна наяву, и посреди разговора он снова впадал в странное забытье; глаза меркли, он обрывал разговор на полуслове и спешил дальше, не замечая удивления собеседника. Видно было, что он лишь с усилием отрывается от сонных грез, что он погружен в самого себя и что люди для него уже не существуют. Он ни о ком не спрашивал, в собственном доме не замечал немого отчаяния жены, растерянного недоумения дочери. Он не читал газет, не прислушивался к разговору; не было слова, вопроса, который мог бы хоть на мгновение пробить непроницаемую стену его равнодушия. Даже дело, которому он отдал столько лет жизни, - и оно стало ему чуждо. Изредка он еще заглядывал в контору, но, когда секретарь входил в кабинет, он заставал старика все в той же позе: сидя в кресле у стола, он смотрел невидящим взглядом на непрочитанные письма. Наконец, он сам понял, что он здесь лишний, и перестал приходить.

Но вот чему больше всего дивился весь город: старик, никогда не принадлежавший к числу верующих членов общины, вдруг стал религиозен. Равнодушный ко всему и прежде не приходивший вовремя ни к обеду, ни на деловые свидания, он не забывал в надлежащий час прийти в синагогу; там он стоял, в черной шелковой ермолке, накинув на плечи белый талес, всегда на одном и том же месте - где некогда стоял его отец, - и, раскачиваясь, нараспев читал молитвы. В полупустом храме, где вокруг него слова гудели чуждо и глухо, он больше чем где-либо чувствовал себя наедине с самим собой; мир и покой заглушали его смятение, меньше давил мрак в собственной груди; когда же читали заупокойные молитвы и он видел родных, детей, друзей умершего, истово и скорбно совершающих обряд и вновь и вновь призывающих милосердие божие на усопшего, глаза его увлажнялись: он знал, что он последыш. Никто за него не помолится. И он набожно бормотал молитвы и думал о себе как о покойнике.

Однажды, поздно вечером, когда он возвращался из своих скитаний по городу, его застиг дождь. Старик, по обыкновению, забыл захватить зонтик; извозчики предлагали свои услуги за небольшую плату, подъезды и стеклянные навесы гостеприимно приглашали укрыться от внезапно разразившейся грозы, но чудак невозмутимо шел и шел под ливнем. В помятой шляпе образовалась лужа, с рукавов стекали ручьи ему под ноги; он не обращал на это внимания и шагал дальше - почти единственный на опустевшей улице. Промокший до нитки, похожий скорее на бродягу, чем на владельца нарядного особняка, он подошел к своему дому. В ту же минуту у подъезда остановился автомобиль с зажженными фарами, обдав его жидкой грязью. Дверцы распахнулись, из ярко освещенной машины вышла его жена в сопровождении какого-то важного гостя, услужливо державшего над ней зонт, и еще одного господина; у самых дверей они столкнулись. Жена узнала его и ужаснулась, увидев мужа в таком состоянии: насквозь мокрый, измятый, он напоминал вытащенный из воды узел; она невольно отвела глаза. Старик сразу понял: ей было стыдно за него перед гостями. И без горечи, без гнева, - чтобы избавить ее от тягостной необходимости знакомить его, - он сделал еще несколько шагов и смиренно вошел через черный ход.

С этого дня старик пользовался в собственном доме только черной лестницей: здесь он был уверен, что никого не встретит. Здесь он никому не мешал, и ему не мешали. Он перестал выходить к столу - старая служанка приносила ему еду в комнату; если жена или дочь пытались проникнуть к нему, он быстро выпроваживал их, несколько смущенный, но с непоколебимой решимостью. В конце концов они оставили его в покое, отвыкли справляться о нем, и он тоже ни о чем не спрашивал. Часто к нему доносились сквозь стены смех и музыка из других, теперь уже чуждых ему комнат; он до поздней ночи слышал шум подъезжавших и отъезжавших экипажей. Но так безразлично ему было все это, что он даже не выглядывал из окна, - какое ему до них дело? Только собака приходила иногда и ложилась перед кроватью всеми забытого хозяина.

Он уже не испытывал боли в омертвелом сердце, но черный крот продолжал свою работу и вгрызался в кровоточащие внутренности. Приступы учащались с каждой неделей, и, наконец, измученный старик уступил настоянию врача и подвергся тщательному осмотру. Профессор хмурился. Осторожно подготовляя больного, он сказал, что необходима операция. Но старик не испугался, он только грустно улыбнулся: слава богу, скоро конец! Конец умиранию, приближается благостная смерть. Он запретил врачу сообщать об этом семье, велел назначить день и приготовился. В последний раз он пошел к себе в контору (где никто уже не ждал его и все смотрели на него, как на чужого), сел еще раз в черное кожаное кресло, в котором он за тридцать лет, за всю свою жизнь, просидел тысячи и тысячи часов, потребовал чековую книжку и заполнил один из листков; чек он передал ошеломленному размером вклада старшине общины. Эта сумма предназначалась для благотворительных целей и для ухода за его могилой; уклонясь от выражений благодарности, он торопливо ушел; при этом он потерял шляпу, но даже не захотел нагнуться, чтобы поднять ее. И так, с непокрытой головой, с мутными глазами на желтом, морщинистом лице, он побрел (прохожие изумленно смотрели ему вслед) на кладбище, к могиле родителей. Там тоже на него с удивлением глядели любопытные. Он долго говорил с замшелыми камнями, как говорят с живыми людьми. Извещал ли он о своем предстоящем приходе, или просил благословения? Никто не слыхал его слов, только губы шевелились, шепча молитвы, и все ниже опускалась голова. У выхода его обступили нищие. Он стал поспешно вытаскивать из карманов монеты и бумажки; когда он все уже роздал, притащилась древняя старуха, вся в морщинах, и протянула руку. Он растерянно пошарил в карманах и ничего не нашел. Только на пальце еще давило что-то тяжелое и ненужное - золотое обручальное кольцо. Какое- то смутное воспоминание шевельнулось в нем, - он поспешно снял кольцо и отдал его изумленной старухе.

И так, нищим, исчерпанным до дна и одиноким, старик лег под нож хирурга.

Когда старик пришел в себя после наркоза, врачи, ввиду тяжелого состояния больного, вызвали жену и дочь, уже осведомленных об операции. С трудом поднялись синеватые веки. "Где я?" - спрашивал взгляд, устремленный на белые стены чужой комнаты.

Ласково наклонилась дочь над бледным, осунувшимся лицом. И вдруг что-то вспыхнуло в потухших зрачках. Искорка света зажглась в них: вот же она, любимая дочь, вот она, Эрна, нежное, прекрасное дитя! Медленно, медленно шевельнулись горько сжатые губы - улыбка, едва заметная, давно забытая улыбка тронула углы рта. И, потрясенная этим слабым, беспомощным выражением радости, она наклонилась, чтобы поцеловать обескровленную щеку отца.

Но вдруг - был ли то приторный запах духов, пробудивший смутные воспоминания, или в дремлющем мозгу ожили давние мысли, - лицо больного, только что сиявшее счастьем, страшно исказилось; синие губы гневно сомкнулись, рука под одеялом судорожно дергалась, пытаясь подняться, словно хотела оттолкнуть что-то отвратительное, все истерзанное тело дрожало от волнения. - Прочь!.. Прочь!.. - едва слышно, но все же внятно лепетали помертвевшие губы. И такое непреодолимое отвращение и мучительное сознание невозможности бегства отразилось в чертах умирающего, что врач озабоченно отстранил женщин. - Он бредит, - шепнул он, - лучше оставить его одного.

Как только жена и дочь ушли, на лице больного появилось прежнее выражение усталости и покоя. Он еще дышал - хриплое дыхание выше и выше приподнимало грудь, вбиравшую в себя воздух, которым дышит все живое. Но скоро она пресытилась этой горькой пищей, и когда врач приложил ухо к сердцу старика, оно уже перестало причинять ему боль.

1) - Простите, господа, одну минуту (франц.).
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.