На лобном месте (5)

[1] [2] [3] [4]

Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег:

"Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана... мы его насиловали, крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас...

Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему идеологическому фронту... И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон прикрыть (ох и язычок у художника слова. -- Г.С.)... прикрыть большее количество фельдфебелей...

Яшин написал "Алену Фомину". Он плакал, когда писал. Он говорил: "Я не могу смотреть на то, что делается в деревне"*.

Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать невозможно... Литература и искусство не могут существовать на неправде... Если взять XIII пленум (1949 г. -- Г.С.) и прочитать стенограмму... если бы теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева -- они громили всех...

Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом... нужно людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все ошибки... Вот все мои мысли в грубой форме... Вы понимаете, что сейчас обдумываешь свою жизнь..."

Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них -- нервный ироничный Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы...

"Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и сейчас... У нас есть одна группировка, которая была при "Октябре".

Возглас с места: "Да, и не одна!"

"... Мы так привыкли жить в условиях группы, -- вяло, через силу продолжал Фадеев, -- что не стремились и не в силах были подняться на эту большую вышку (?1) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон* -это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать роковым" (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года).

13 мая 1956 года Александр Фадеев застрелился у себя на даче в Переделкино, разослав нескольким друзьям письма, немедленно перехваченные госбезопасностью.

Узнав о самоубийстве Фадеева, я сразу же поехал в Союз писателей и ... не услышал слов сожаления.

"Это не охотничий выстрел, -- сказал в тот день старый писатель Н. поэту А. Галичу. -- Помнишь, вчера в лесу слышали. Это тот самый... Как сука застрелился! При ребенке! -- в сердцах добавил Н. -- Хоть бы в лес ушел".

Известный литературовед Ф. -- трясущийся, иссохший, четверть века ждавший "черного ворона", вздохнул:

-- Ничто так не убивает человека, Гриша, как чувство напрасно содеянной подлости...

Выстрел Фадеева, обдумавшего свою жизнь, вызвал ярость членов Политбюро.

-- Он выстрелил в нас! В каждого из нас! -- вскричал Климент Ворошилов, "первый красный офицер", как пело наше поколение.

Наше поколение вообще о самом главном узнавало из песен. Нас скрутили несмысленышами: когда появился фадеевский "Разгром"19, мы еще не пошли в школу. "Разгром" был для нас такой же классикой, как "Казаки" Льва Толстого. Сотни диссертаций и десятки книг объясняли, что Фадеев -- это Толстой XX века: у него -- толстовская фраза, толстовская глубина психоанализа.

Мы, парни в гимнастерках, заполнившие зал I Совещания молодых, тогда, в марте 1947 года, конечно, и знать не знали, что только из одного поселка Переделкино, где строились писательские дачи, брошено в ГУЛАГ на смерть и муки двадцать крупнейших писателей России, и каждый -- каждый! -- арест был завизирован Александром Фадеевым или даже подготовлен им.

Он знал о предстоящих расправах. За день до обыска у старейшего писателя Юрия Либединского Фадеев поспешил в его квартиру (хозяев не было дома, открыла старуха-родственница, знавшая Фадеева в лицо и потому ничем не обеспокоенная). Перерыв в кабинете писателя все бумаги, он отыскал, наконец, и унес папку: в ней хранилась его переписка с Юрием Либединским, которому он, Фадеев, был обязан своей славой. Именно Юрий Либединский впервые "открыл" молодого провинциального литератора Сашу Фадеева. Помог перебраться в Москву, напечататься.

Папка с письмами "меченого" Юрия Либединского могла скомпрометировать и его, Генерального Секретаря ССП.

Юрия Либединского, у которого на другой день все в доме перерыли вверх дном, впрочем, не арестовали; ограничились Авербахом и Киршоном. Всех подряд брали несколько позднее.

Нет, и мысли у нас, участников Совещания молодых, не было, что правда для Александра Фадеева смерти подобна. И внимали ему, как оракулу.

Оракул, правда, был смущен, когда один из нас (не помню сейчас, кто именно) спросил у него после его речи, в буфете, где мы пили водку, как "настоящие писатели":

-- Александр Александрович, если бы сегодня пришел к вам некий юноша и положил на ваш стол тоненькую книгу под названием "Разгром", если бы этот юноша положил "Разгром" таким, каким вы его написали: с трагическим концом и мечущимся хлюпиком Мечиком, выдаваемым за красного партизана, и главным героем с нерусской фамилией Левинсон, -- напечатали бы вы сейчас это талантливое произведение начинающего автора? Скажите правду или вовсе не говорите!

Александр Фадеев улыбнулся натянуто, краснея до шеи, быстро выпил свой коньяк и выдавил, уходя:

-- Боюсь, что нет!III

Такие сцены отрезвляли, спасали от трескотни, выдаваемой за новое слово в литературе; от чиновничьей лести, в любую минуту готовой обернуться гневом...

И все же... мы почти верили Фадееву. Как и вся Россия, повторявшая фадеевское откровение о яблоках "диких" и "садовых".

Не будь за фадеевскими плечами легендарной биографии дальневосточного партизана, славы "почти Толстого", он вряд ли смог бы нанести нашему поколению столь разящий удар...

По ущербу, который "почти Толстой" нанес поколению писателей-фронтовиков, с ним можно поставить рядом лишь Константина Симонова.

Симонова, помню, после войны, забросали в Московском университете цветами, хотя уже догорала, чадила его "утешающая" поэзия военных лет: "Жди меня, и я вернусь, только очень жди..."

А я тянулся к нему еще со времен боев на Халкин-Голе, когда среди моря барабанного "искусства" во славу грядущей войны, конечно же, "малой кровью" и "на чужой территории", вдруг прозвучал человеческий голос незнакомого мне тогда поэта, склонившегося над записной книжкой убитого: "Он матери адрес и адрес жены в углу написал аккуратно: Он верил в победу, но знал, что с войны не все возвратятся обратно..."

Во время боев в Заполярье Константин Симонов, в дубленом полушубке, ходил на торпедном катере к берегам Северной Норвегии высаживать десант; нет, что говорить, он был совсем не Толстым, но -- дорогим нам человеком, поэтом-солдатом...

И вдруг я увидел "дорогого человека" в "дубовом зале" писательского Клуба на улице Воровского, возле ресторана, откуда тянуло ободряющими запахами.

Разгром "юзовско-борщаговских" шел под звон посуды и восклицаний: "Еще графинчик "Столичной"!.."

У стола руководства стоял маленький, с разбухшим и красным лицом, хромой Анатолий Суров. Суров то и дело пьяно икал и угрожающе стучал клюкой.

Обычно он стучал клюкой в ресторане, только там он газетное слово "космополит" не произносил, а тянул угрожающе-восторженно: "Ух, парочку жидочков сейчас, на "закусь"! Я бы их!" -- И стучал-грохотал клюкой на весь зал.

Ныне в "дубовом зале" у стола, накрытого зеленым сукном, он кричал про космополитов, которые не дают развернуться истинно русскому человеку...

Рядом с ним -- трезвый и благовоспитанный Симонов чуть кривил подбритые усы-сталинки в иронической усмешке. Чувствовалось, его несколько шокировал пьяный крик, но речи и статьи его отличались от разговоров Анатолия Сурова разве что выбором выражений.

"Почему они рядом?" -- спрашивал я себя, глядя на Сурова и Симонова.

Минуло всего года два-три, и я больше не задавал себе наивных вопросов. Произошло это после того, как меня вызвали к Александру Фадееву на беседу20. Но -- окончательно, пожалуй, после собрания в "Литературной газете", где обсуждалось так называемое "дело Бершадского"...

Рудольф Бершадский был заведующим отделом фельетонов. В дни истерии, вызванной сообщениями о врачах-убийцах, несколько энтузиастов, среди которых выделялась Шапошникова, давний осведомитель МГБ, многолетний затем член редколлегии журнала "Москва", взломали ночью письменный стол Бершадского. нашли там два фельетона-проклятия "врачам-убийцам", которые Бершадский не передал для публикации...

"В исторические дни, -- кричала Шапошникова, -- когда "Правда" и "Известия" непрерывно публикуют материалы об убийцах, об этих Вовси-Этингерах, "Литературная газета" как воды в рот набрала..."

И тут началось. "Агент империалистических разведок!", "Иуда, продавший страну за тридцать сребреников!", "Диверсант!" -- терминология была отработана годами...

"Пусть сам Бершадский выступит!" -- кричал зал, готовый Бершадского ногами затоптать.

И вот появился у стола президиума Рудольф Бершадский, сгорбленный, полуглухой. Оказалось, он был во время войны командиром артиллерийской батареи. Прошел со своими пушками от Сталинграда до Берлина. Глуховат от контузии. .Изранен. В теле осталось несколько десятков осколков. Вся грудь -- в боевых орденах.

Молчание зала становилось тягостным. Казалось, вот-вот кто-то крикнет: "Товарищи, не на того напали! Ошибка..."

И вот тут поднялся со своего места благовоспитанный, находчивый Константин Симонов и -- "спас положение..." Мягко грассируя и как бы в раздумье, произнес речь, которую многие из нас не забудут до конца жизни. Почти месяц литературная Москва только и говорила о симоновском слове...

"Да, -- сказал Симонов, в голосе его звучало страдание и решимость преодолеть жалость к своему подчиненному, -- Бершадский действительно храбро воевал. Сам подбил несколько танков... Военные газеты писали о его доблести. Знаю! -- Тут главный редактор "Литературки" помолчал и нанес последний удар: -- Храбро воевал, да! Но... за какие идеалы?!" Идеалы у Бершадского были, конечно, "космополитические".

Бершадского арестовали тогда же. Это случилось за три дня до смерти Сталина; потому выпустили "за отсутствием состава преступления" через полгода. Он приехал в Союз писателей, где в то время элегантный Симонов читал доклад о советской литературе для учителей Москвы. Скромные учителя теснились позади, первые три ряда не были заняты. В первом ряду посредине и уселся Рудольф Бершадский в своем тюремном пиджачке.

Симонов побледнел, отпил воды, стараясь, чтоб зубы не стучали о стакан, и... довел победный доклад до конца.

Учителя записывали дословно, особо вредоносными в те дни считались исследования, в которых находили воздействие идей Байрона на Пушкина.

И тут мы столкнемся с поразительным, возможно, уникальным обстоятельством. Кроме Фадеева, Симонова и еще двух-трех имен, к которым мы вернемся, основными исполнителями сталинских погромов 1946-- 1953 годов были известные писатели, которые никогда не существовали.

Анатолий Суров -- полуграмотный, вечно пьяный "охотнорядец", никогда не скрывавший своих пристрастий. Позднее специальная комиссия Союза писателей установила, что он не написал ни одной строки. За него "творил" писатель Я. Варшавский, отовсюду изгнанный голодавший "космополит". А. Суров нанял его для "творческих нужд"...

Суров был лишен авторства. Но, конечно, пропасть ему не дали, определили на руководящее место во Всесоюзном радиокомитете...

Аркадий Первенцев -- фигура не менее зловещая. Двоюродный брат Маяковского, огромный, бритоголовый. "Шофер из душегубки" -- называли его тогда.

Первую книгу Первенцева "Кочубей", изданную в 37-м году, начисто переписал литературный редактор. Она отличалась по художественному уровню от всех других созданий Первенцева настолько, что и без того становилось совершенно ясно: "Кочубей" написан другим человеком...

Скольких людей погубил этот несуществующий писатель, писатель-призрак, кричавший на талантливых критиков-- профессоров университета: "Долго ли будут они своими мышиными зубками, своими ядовитыми чумными зубками подтачивать здание советской драматургии?!"

Орест Мальцев -- фигура фиктивная до такой степени, что даже в справочнике Союза писателей о лауреатах Сталинских премий, в графе "за что получена Сталинская премия" -- прочерк...

Хотя известна и его книга, и рыжеватый инвалид войны Володя Гурвич, сын одного из основателей американской компартии, которого по заведенной МВД схеме вначале выталкивали с работы, а затем выселяли вместе с матерью из Москвы как тунеядца...

Чтобы не умереть с голода, Володя Гурвич схватился за первую попавшуюся работу -- писал заказанный Оресту Мальцеву роман "Югославская трагедия" -- о "кровавой собаке Тито"... Когда с Тито помирились, роман изъяли из всех советских библиотек, и Орест Мальцев оказался писателем -- лауреатом Сталинской премии без единого литературного труда...
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.