(Синявский Андрей Донатович). Голос из хора (5)

[1] [2] [3] [4]

(Треска)

- Ну, мне хаванину принесли. Покушать то есть.

- Пустой шараш-монтаж, ловить нечего.

- Обрыв Петрович, драп-марш.

- Бессвязный дурак.

- Прокаженная морда.

- Полкаши в папахах.

- Укроп Помидорович.

- Асфальт Бетонович.

- Ломом подпоясанный.

- Студент Прохладная Жизнь.

- Фуцан, дико воспитанный, - ни украсть, ни покараулить.

С нарастающим вдохновением:

- Я им говорю

ну что?!

Блядво.

Педерастня.

Гондовня.

Но иногда слово повергает меня в отчаянье. Уж на что кошка отвлеченное существо, так он и кошке ласковым голосом норовит сказать пакость:

- Ну иди сюда, проститутка.

Слова его, прилепляясь к вещам, превращаются в язвы. Он заражает ими все, к чему ни притронется. Назвать вещь значит для него - обругать.

Иерархия навыворот:

- Вы примите, пожалуйста, книжонки и я этот стульчик возьму.

Эту печку складывали с такой матерной бранью, что, постояв полгода, она разваливалась. Вещи, когда их делаешь, не любят ругани.

Мужчина ругается, чтобы обругать, оскорбить. Женщина ругается, для того чтобы произнести - губами - непотребное слово.

- Да ты хоть выругайся - проще будет!

Не легче, а проще. Свой брат. Средство фамильярной общины. Ругань как создание дома, уюта, семейной атмосферы. Ругань - как тело души.

Бедный эстонец. Попав в лагерь, он принял русскую ругань за норму языка. В больнице у старичка вышел конфуз.

- Ну как здоровьице?

- Куево, доктор.

Католик-поляк - надзирателю: - Ты меня не тревожь, чтобы я в праздник свой не ругался!

- Я еще плакать не умел по-русски.

Пропавших коров обычно кличут какими-то мыкающими, по-утробному взывающими голосами. Чувствуется попытка найти с гулёной общий язык.

Иностранные слова в русском языке. Аэроплан, электричество. Стыдиться ли нам этих слов, тем более чураться ли их? Не в том дело, что вошли, но в том, что, войдя и прижившись, отозвались для русского уха полнее и многозвучнее иных исконных. Простенький, доморощен-ный, общеупотребительный теперь "самолет" меньше говорит нашему сознанию, нежели заимствованный "аэроплан". Ну что такое самолет? В ряду подобий - самокат, самовар, самогон - наименее яркое слово, ничего не говорящее, кроме сообщения пустой голове: сам летает. В сочетании "ковер-самолет" еще куда ни шло, а так - не слово, обглодыш. И как значителен рядом по смыслу аэроплан! Это - целая эра плана, европа плавания, парящие, распластанные крылья и закрученный вихрем винт-аэро; мы понимаем его чужеродность, на этом неестественном аэ глотку свихнешь - и все-таки, раскорячив пасть, из нёба-неба исторгнешь, выдавишь горлопана во внешний воздух, в смерч. И - айра (тарайра!), вихляясь, подтанцовывая плечами, дрожание планок, хрупкость конструкции (аппарат аэроплан), на переборках, растяжках, и крепкость и пустота каркаса, дребезг в тверди, стрекотание, заглатывание воздухом, облаком, соплом - и на арапа - раплан.

Электричество. Опять это выворачивающее, растягивающее рот до ушей, заезжее - Э, пере-ходящее в наше плавное еле-еле, или-или, скользит, пока не встретится ктри - включатель, взрыв, щелканье, зажглась тонкая проволока - трик-трак, ич-ич (птичий щебет), - и это сочетание начальной мягкости с внезапной яркостью спички, с искусственной химией, на спинах количеств вступает в строй всевозможных "э" - энергий, эпох, экономик (сюда, сюда электричество).

Эти непроизвольные ассоциации уха сродни народной этимологии, однако не настолько буквальны и не так наивны; случайно перекликаясь, они вправляют чужое слово в родимый ряд, приращивают и прививают, - цветет.

Получилось: калоши (галоши) более в духе русского языка, чем мокроступы. Они точнее: тут и около, и ложь, и ложка, и лошадь, и шел голышом. Более дальняя связь у К. Чуковского калош с крокодилом тоже возможна и законна: и те и другие водятся в воде, ползают по грязи, мокрая, прикинувшаяся подошвой невидаль.

Дирижабль - в первую голову жаба. Потом: дери, держи, жиры и жиды. Был - дилижанс, а стал - дирижабль.

Но мне почему-то еще в дирижабле слышится Симферополь.

"Лесенка" Маяковского, помимо очевидных ритмических и архитектурных проекций, двигав-ших рукою строителя, вызвана к жизни стремлением вдохнуть энергию в текст путем его особого, бросающегося в глаза, экспонирования. Любая речь, в принципе, расположенная подобным оборазом, читается с нажимом и начинает походить на стихи. Но от этого непрестанного нажимания она в конце концов устает.

В "Записках охотника" Тургенева об охоте почти ничего не рассказывается. Охота нужна, чтобы барин встретился с мужиком. Где им еще было встретиться? То же делал Некрасов. Охотник тогда заменял спецкорреспондента: вылазка в жизнь. До него контакт ограничивался встречами на постоялом дворе, и все совершалось под звон колокольчика. С ямщиками тоже беседовали. Но сколько можно путешествовать из Петербурга в Москву и обратно? Барин вылез из коляски и взял ружьецо. Ситуацию предвосхитил Пушкин в "Барышне-крестьянке".

Попался томик Лескова. Очень нравится его взлохмаченная и рыщущая, как собака, в разные стороны фраза. Она почти полуграмотна и торчит. "Наш ротмистр был прекрасный человек, но нервяк, вспыльчивый и горячка". Такая корявость! - "против всяких законов архитектоники и экономии в постройке рассказа" ("Интересные мужчины").

У Лескова в "Головане" высказана мысль, об которую обломают зубы любители изображений с натуры. Мне-то она кажется крайне важной.

"Я боюсь, что совсем не сумею нарисовать его портрета именно потому, что очень хорошо и ясно его вижу".

Именно потому! А еще рекомендуют рисовать то, что хорошо знаешь.

В этой фразе - гроб всякой преднамеренной точности и, может быть, основа общей психологии творчества, работающего, в сущности, всегда на незнакомом материале, который поражает и будит воображение. Оно-то, воображение, встав на дыбы, и натыкается на "сходство с натурой". То, что слишком знакомо, не удивляет и поэтому не поддается копированию. Искусство всегда для начала действительность превращает в экзотику, а потом уже берется ее изображать.

Танцуя отсюда, Лесков создает своей речью в первую очередь ощущение растерянности и неумения рассказать о случившемся и тычет слова как попало, с грубой неуклюжестью, надеясь, что эта мечущаяся в слепом недоумении речь в конце концов ненароком напорется на предмет и тот оживет и воспрянет в ее косноязычии - в "стремительной и густой дисгармонии". Как описать самоубийство, чтобы оно в итоге не было бы протокольным отчетом, но передавало бы весь ужас и бессмыслицу события? По-видимому, для начала следует избавиться от самой задачи описать его в точности. И вот он, отступя, растопыривает слова, как пальцы, и машет ими, так что в результате это открещиванье от рассказа становится лучшим способом ввести нас в курс и ухватить совершившееся беспомощным нагромождением речи, даже и не пытающейся ничего изображать:

"Очень трудно излагать такие происшествия перед спокойными слушателями, когда и сам уже не волнуешься пережитыми впечатлениями. Теперь, когда надо рассказать то, до чего дошло дело, то я чувствую, что это решительно невозможно передать в той живости и, так сказать, в той компактности, быстроте и каком-то натиске событий, которые друг друга гнали, толкали, мостились одно на другое, и все это для того, чтобы глянуть с какой-то высоты на человеческое малоумие и снова разлиться где-то в природе".

Отказался воспроизвести - и этим воспроизвел.

Удивительно слышать по радио "Славное море - священный Байкал" или "По диким степям Забайкалья ". Кажется, что тут особенного. Но как звучит это здесь и как это слушается!.

- Для меня даже спирт тяжел. Дайте мне тихое утро на углу леса! Выйду в поле и грохнусь в обморок.

- Клянусь свободой!

(Почти междометие)

Обращение к деревьям:

- Кормильцы!

- И не поймали?

- Где поймаешь! У них миллион дорог, а у меня - одна.

- В руках у меня - пугачевская пушка: ракетница с автоматным стволом. Свинцом заварена. Без мушки. Как дашь в лоб - глаза выскочат.

- Судья спрашивает: зачем же вы, свидетельница, показываете на человека, что он стрелял, когда вы сами не видели, да и вообще вас не было в это время?

Старушка отвечает:

- А я думала - мне пенсию дадут.

- В парикмахерской скосил глаз, а рядом, у соседнего зеркала, вижу, тоже бреется и давит на меня косяка.

(В побеге)

- Там оперативка - как паутина. И тайга. И зима. И населения - нету.

- Склонник.

(Склонен к побегу)

- Чувствую, на висках у меня капельки холодного пота.

- У меня очко сыграло.

(Были сомнения, внутренняя расколотость, несбыточная надежда)

- Выбери, говорит, свою звезду и иди. Масса железных дорог останутся слева.

- Беру велосипед и еду в другую сторону.

- Девчонка, с которой я таскался, кинулась мне на шею.

(В побеге)

- Смотрю - фалует, чтоб явился в прокуратуру.

- Волк и меченых берет.

(Поговорка)

- Вы, говорю, змеи, не вешайте мне лапшу на уши!

- Что вы мне нахалку шьете!

Врач говорит:

- Либо дураком тебя признать, либо здоровым - в любом случае вилы.

- И я сегодня сижу на вашей подсудимой скамье!..

- Все дивлятся на меня, як на тигра.

- Покажите же теперь ваше мужество!

- ...Чтобы работать и приносить пользу стране, где мой народ живет!

- Одна минута молчанки.

- И тем самым устранить из жизни.

- Но ихний образ у меня в глазах остался!

...Если в секции слишком шумно, надеваю ушанку. Это уже закон: чем человек ниже в умственном или образовательном цензе, тем в большинстве случаев он громче, крикливее. Это какая-то страсть производить в воздухе шум. Некоторые, даже рассказывая, надрывают горло, вопят. Точно хотят перекричать кого-то.

Радио не выключают. Говорят, под радио им крепче спится. Шумовой фон, вероятно, создает иллюзию жизни, полной смысла, событий. Или это способ заговорить пустоту, гложущую изнутри, как болезнь, попавшего в беду человека? В тишине они сошли бы с ума.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.