Г. А. Белая. «Да будет ведомо всем…»

[1] [2] [3] [4]

Поскольку еще в 1948 году Советский Союз подписал «Всеобщую декларацию прав человека», принятую ООН, где статья девятнадцатая гласила, что «каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их», причем оговаривалось, что «это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами, независимо от государственных границ», то использование псевдонимов и пересылка рукописей за границу не могли быть вменены Синявскому и Даниэлю в вину. Их привлекли к суду по статье 70 Уголовного кодекса – за антисоветскую агитацию и пропаганду, распространение антисоветской литературы. В составе экспертной комиссии – академик В. В. Виноградов, В. Г. Костомаров, Е. И. Прохоров, А. Л. Дымшиц.

Формально суд считался открытым; на самом деле пускали по пригласительным билетам, которые раздавались в учреждениях, выборочно. Масса народу – сочувствующие обвиняемым, да и просто любопытствующие – с раннего утра до поздней ночи толпилась возле здания суда, на Баррикадной улице.

С первых же заседаний стало ясно, чем обвиняемые вызвали столь резкое раздражение своих первых и на тот момент едва ли не единственных в Советском Союзе читателей: это была мера, глубина осмысления нашего социального устройства. Синявский и Даниэль критиковали не частные недостатки, не упущения и недочеты, но то, что мы сейчас называем словами Командно-Административная Система. «В 1960 – 61 годах, – говорил на процессе Ю.Даниэль, – когда была написана эта повесть («Говорит Москва». – Г.Б. ), я, и не только я, но и любой человек, серьезно думающий о положении вещей в нашей стране, был убежден, что страна находится накануне вторичного установления нового культа личности». Сюжет повести – объявление 10 августа Днем открытых убийств, мотивы, побуждающие людей внутренне оправдывать необходимость введения такой меры, пассивное отношение к насилию, конформизм, соглашательство, – все в повести изображено с нескрываемым сатирическим сарказмом. Это было непривычно, как непривычна была и та требовательность к себе, которая и сегодня не может не поразить читателя повести «Искупление». Даже под градом вопросов государственного обвинителя О. П. Темушкина Даниэль и не думал отрекаться от идеи покаяния перед жертвами репрессий, выраженной в повести с публицистической четкостью и остротой. Пытаясь быть понятым, Даниэль говорил о необходимости всеобщего внутреннего приобщения к трагическому опыту30 – 40-х годов. Ему казалось общественно важным искоренить в человеке страх, который старательно растят в людях «чиновники режима». Выступая на процессе, Даниэль продолжал тему, первооткрывателем которой, как сейчас видно, он был: тему искупления живыми вины перед павшими, погибшими, оклеветанными. В повести «Искупление», на которую часто ссылались судьи, он говорил то, что многие повторяют сегодня как новую, только что открывшуюся им истину: «тюрьмы внутри нас», «правительство не в силах нас освободить», «мы сами себя сажаем». Близостью голосов автора и героя усиливалась мысль, открыто сформулированная Даниэлем на процессе: «Я считаю, что каждый член общества отвечает за то, что происходит в обществе. Я не исключаю при этом себя. Я написал „виноваты все“, так как не было ответа на вопрос „кто виноват?“ Никто никогда не говорил публично – кто же виноват в этих преступлениях…»

Временами судебное заседание начинало походить на литературную дискуссию. «Мне, как писателю, – говорил Синявский, отвечая на упрек в переизбытке символов и иносказаний (как будто все это было подсудно), – близок фантастический реализм с его гиперболой, гротеском. Я называю имена Гоголя, Шагала, Маяковского, Гофмана, некоторые произведения которых отношу к фантастическому реализму». Что бы ни говорили государственные и общественные обвинители о художественных произведениях обвиняемых, этого они брать в резон не хотели. Спасая обвинение, они больше опирались на прямое авторское слово и ссылались на статью Синявского «Что такое социалистический реализм». Задолго до современных споров и размышлений о том, что делать с этим «неработающим» понятием, Синявский обнажил уязвимую суть метода, давно оторвавшегося от породившей его почвы. Он первым поставил вопрос о мертвящей нормативности, заключенной в термине «социалистический реализм». Анализируя самое его определение, «требующее» от писателя «правдивого, исторически конкретного изображения действительности в ее революционном развитии» и чтобы все это тут же сопровождалось «идейной переделкой трудящихся», Синявский иронизировал над строем мышления, предложившим советской литературе идти не от реальности, а от должного.

Сатирическая форма его рассуждений вызывала шок у судей. Ведь еще с конца 20-х годов в официальном сознании бытовало убеждение: всякий сатирик посягает на советский строй. Так судили о М. Булгакове. Так судили о Е. Замятине. Теперь так судили Синявского и Даниэля.

Имя Замятина неслучайно всплывает в памяти в связи с этим судебным процессом. «Почему танец – красив?» – задавался когда-то вопросом герой романа Замятина «Мы». И отвечал сам себе: «…потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной эстетической подчиненности, идеальной Несвободе». Такую философию мира Синявский в своей статье назвал «телеологической», имея в виду именно осознанную и возведенную в ранг радостной нормы несвободу: «Как вся наша культура, как все наше общество, – писал он, – искусство наше – насквозь телеологично. Оно подчинено высшему назначению и этим облагорожено. Все мы живем в конечном счете лишь для того, чтобы побыстрее наступил Коммунизм». Синявский подвергал сомнению не мечту человечества о коммунизме, но такое представление, где он, коммунизм, – только абстрактная Цель, а человек – такое же абстрактное Средство. Философия Цели и Средства, по его мнению, «толкает к тому, чтобы все без исключения понятия и предметы подвести к Цели, соотнести с Целью, определить через Цель». Оторванная от человека, фетишизированная Цель стала основой идеологии, которая узаконила насилие и антигуманность: «Чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы. Чтобы пали границы между государствами, мы окружили себя китайской стеной. Чтобы труд в будущем стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали».

Сегодня, когда все, сказанное тогда Синявским, вошло в наш обиход, поражают не только его раннее прозрение, не только прямота откровения, но полное отождествление себя со своей страной, несчастьем своего народа. И когда, обращаясь к недругам, злорадно смеющимся над идеалами первых революционеров, Синявский с гневом говорил: «Что вы смеетесь, сволочи? Что вы тычете своими холеными ногтями в комья крови и грязи, облепившие наши пиджаки и мундиры?» – в его словах звучала боль за русский народ, боль за русскую культуру.

Мог ли понять его государственный обвинитель, совсем по Замятину поучавший Синявского на процессе? «Свобода печати – не абстрактное понятие, – говорил О. П. Темушкин. – Это у нас настоящая свобода, у нас свобода в том, чтобы идти вместе с народом и за народом, на художественных произведениях воспитывать народ и, в первую очередь, молодежь. Свобода воспевать подвиги наших людей». И, как говорится, ни-ни – в сторону.

Но «мир жив только еретиками», говорил Замятин. И вопреки обвинительным речам, Синявский и Даниэль на процессе подняли еще одну крамольную тему: оба писателя впрямую говорили о свободе творчества. Внешней несвободе они противопоставили внутреннюю свободу художника, понимая ее широко – от свободы истолкования мира до свободы формотворчества. Если З. Кедриной авангардистская форма произведений Терца-Синявского казалась подражанием загнивающему Западу, то сам обвиняемый на процессе развил ее в философию творчества, предупреждая своих собратьев по перу, что без прививки «модернистского дичка», говоря его же, но более поздними словами, задохнется русская литература. Он напоминал: «Слово – это не дело, а слово: художественный образ условен, автор не идентичен герою»; он иронизировал над стремлением делить героев на положительных и отрицательных, и только; стесняясь за тех, кому вынужден был разъяснять простейшие вещи, он говорил: «Ведь правда художественного образа сложна, часто сам автор не может ее объяснить…»

Но все было напрасно: реальный водораздел между обвиняемыми и обвинителями проходил по черте, разделяющей самый тип их сознания. Формула «Кто не с нами, тот против нас» была Незыблемой для обвинителей. С этой логикой в атмосфере накаленных страстей открыто спорил Синявский. Он только точно указал причину глухого непонимания: «…у меня в неопубликованном рассказе «Пхенц» есть фраза, которую я считаю автобиографической: «Подумаешь, если я просто другой, так уж сразу ругаться…» Так вот: я другой. В здешней наэлектризованной, фантастической атмосфере врагом может считаться любой другой» человек. Но это не объективный способ нахождения истины…»

«О том, о чем я пишу, молчит и литература, и пресса, – говорил на суде Ю. Даниэль. – А литература имеет право на изображение любого периода и любого вопроса. Я считаю, что в жизни общества не может быть закрытых тем». Это был акт духовного сопротивления, духовной независимости.

Нет, Синявский и Даниэль стали возмутителями спокойствия отнюдь не случайно. И сегодня это яснее, чем когда бы то ни было.

Я хорошо помню атмосферу процесса: это была атмосфера беснования, затягивающая все новых людей, обнаруживающая их духовную слабость, неспособность защитить себя, свое лицо. И вот уже вослед, после приговора, зряшно, не под петлей, не под угрозой расстрела пишут свое письмо профессора и преподаватели Московского университета, принародно каясь, что «знали Андрея Синявского», но не распознали, что есть «другой Синявский». В увлечении красным словцом обвинили они Синявского уже не только в клевете на русский народ, как это было на процессе, но и в клевете «на человеческую природу, на все человечество». А смирнейшего, любимого учениками доцента В. Дувакина, осмелившегося заявить на суде, что Синявский был «человек, ищущий истину, искренний и честный в своих исканиях», что его жизнь была жизнью «очень аскетической», что он был «погружен в русское искусство», отстранили от преподавания, разрешив ему в виде милости заняться незаметной библиотечной работой.

Страна разделилась – «образ врага», еще не умерший, воскрес. Время до процесса было временем надежд на справедливость, силу легального протеста, весомость общественного мнения. Это была самая высокая точка в развитии гражданского самосознания, пик доверия к власти, жажда достучаться до «верхов», найти с ними общий язык. Писали жены арестованных, писали друзья, незнакомые люди. Они не скрывали своих имен: М. Розанова, Л. Богораз, И. Голомшток, А. Гинзбург, А. Якобсон, И. Роднянская, Л. Копелев, Ю. Герчук, В. Корнилов, В. Меникер, Ю. Левин, Н. Кишилов. Письма шли в «Известия», в Президиум Верховного Совета СССР, в Президиум Верховного Совета РСФСР, в Московский городской суд, в Верховный суд СССР, в Верховный суд РСФСР. Свои услуги для защиты обвиняемых предложили видные деятели советской культуры и науки (в том числе Вяч. Вс. Иванов – ученый с мировым именем). Доброжелательные отзывы о творчестве Даниэля и Синявского послали в суд К. И. Чуковский и К. Г. Паустовский.

Не помогло.

Буря негодования поднялась за границей. В числе протестующих были крупнейшие деятели мировой культуры, практически все международные творческие ассоциации и даже руководители ряда зарубежных компартий.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.