22 (1)

[1] [2] [3] [4]

Король после ухода Полония произнес:

— О, мерзок, грех мой, к небу он смердит;
На нем старейшее из всех проклятий — Братоубийство!..[62]

На маленьких ящичках, специально установленных по обеим сторонам сцены, вспыхнул сигнал «Воздушная тревога», и несколькими секундами позже до слуха зрителей донесся вой сирен, а вслед за ним где-то далеко, в стороне побережья, заговорили зенитки.

Король продолжал:

…Не могу молиться,
Хотя остра и склонность, как и воля:
Вина сильней, чем сильное желание…

Грохот зениток быстро приближался. Самолеты проносились уже над пригородами Лондона. Майкл поглядел вокруг себя. В театре шла премьера, и притом необычная, с новым артистом в роли Гамлета. Публика была разодета для военного времени шикарно. Среди зрителей было много престарелых дам, которые, казалось, не пропустили ни одной премьеры «Гамлета» со времен Генри Ирвинга[63]. В ярком свете рампы поблескивали седые волосы и черные вуалетки. Престарелые леди, как и все остальные зрители, сидели тихо, не шевелясь, и не отрывали глаз от сцены, где встревоженный, охваченный отчаянием король шагал взад и вперед по темной комнате Эльсинорского замка.

Король громко говорил:

Прости мне это гнусное убийство,
Тому не быть, раз я владею всем,
Из-за чего я совершил убийство:
Венцом, и торжеством, и королевой.

Это была коронная сцена короля, и артист, очевидно, немало над ней поработал. Он был один на всей сцене, и ему предстояло произнести длинный и красноречивый монолог. И надо сказать, играл он очень хорошо. Взволнованный, страдающий, сознающий тяжесть совершенного преступления, он шагал по сцене, а за кулисой притаился Гамлет и думал, прикончить его или нет.

Грохот орудий становился все сильнее; в небе был слышен неровный гул немецких самолетов, приближавшихся к позолоченному куполу театра. Монолог короля звучал все громче и громче, казалось, его голосом говорит трехсотлетняя история английского театра, бросая вызов бомбам, самолетам, орудиям. Зал застыл. Зрители слушали с таким напряженным вниманием, как будто они присутствовали на первом представлении новой трагедии Шекспира в «Глобусе»[64].

Король восклицал:

В порочном мире золотой рукой,
Неправда отстраняет правосудье,
И часто покупается закон
Ценой греха; но наверху не так:
Там кривды нет…

Как раз в этот момент открыла огонь зенитная батарея, расположенная прямо за задней стеной театра; где-то совсем рядом раздались два взрыва бомб. Театр чуть вздрогнул.

— …Там дело предлежит воистине… — громко произнес актер, продолжая играть свою роль. Он говорил с расстановкой, стараясь вместить фразы в промежутки между залпами орудий, и сопровождал свою речь изящными трагическими жестами.

— …И мы принуждены… — сказал король, когда на какой-то момент наступило затишье: зенитчики за стеной театра перезаряжали свои орудия. — На очной ставке с нашею виной свидетельствовать… — Но в следующую же секунду где-то совсем рядом открыли огонь реактивные установки. Их ужасный свист всегда напоминал звук падающей бомбы. Король молча ходил взад и вперед, ожидая очередного затишья. Свист и грохот на мгновение ослабли и превратились в какой-то невнятный рокот. — Что же остается? — торопливо воскликнул король. — Раскаянье. Оно так много может.

Затем его голос снова потонул в общем грохоте. Здание театра сотрясалось и дрожало под аккомпанемент нестройного хора орудий.

«Бедный малый, — подумал Майкл, вспоминая все премьеры, которые ему довелось видеть, — бедный малый. Наконец-то после стольких лет он дождался этого огромного события в своей жизни, и вот… Как же он должен ненавидеть немцев!»

— …О, жалкий жребий! — медленно выплыл голос актера из треска и шума. — Грудь, чернее смерти!

Гул самолетов пронесся над самым театром. Зенитная батарея, расположенная у театральной стены, послала им вдогонку в грохочущее небо последний залп возмездия. Его подхватили другие батареи, расположенные дальше, в северной части Лондона. Звуки стрельбы все больше и больше удалялись, напоминая теперь барабанную дробь, как будто на соседней улице хоронили генерала. Король снова заговорил медленно, уверенно и с таким царственным величием, какое доступно только актеру:

Увязший дух, который, вырываясь,
Лишь глубже вязнет! Ангелы, спасите!
Гнись, жесткое колено! Жилы сердца!
Смягчитесь, как у малого младенца!
Все может быть еще и хорошо.

Он встал на колени перед алтарем; вошел Гамлет, изящный и мрачный, затянутый в черное трико. Майкл посмотрел вокруг себя. Лица были спокойны, зрители с интересом следили за тем, что происходит на сцене; и престарелые дамы, и военные сидели не шевелясь.

«Я люблю вас, — хотел сказать им Майкл, — я люблю вас всех. Вы самые лучшие, самые сильные и самые глупые люди на земле, и я с радостью отдал бы за вас свою жизнь».

Когда Майкл снова взглянул на сцену и увидел, как раздираемый сомнениями, Гамлет прячет меч в ножны, не желая убивать дядю во время молитвы, он почувствовал, что по его щекам покатились слезы.

Где-то далеко одинокая зенитка послала снаряд в теперь уже стихшее небо. «По-видимому, — подумал Майкл, — это одна из женских батарей. Они немного опоздали к моменту налета и теперь с чисто женской логикой хотят показать, что у них были самые лучшие намерения».

Когда Майкл вышел из театра и направился в сторону парка, Лондон был охвачен ярким заревом пожаров. Все небо мерцало, и то там, то тут высоко в облаках отражалось оранжевое зарево. К этому времени Гамлет был уже мертв. «Почил высокий дух! — воскликнул Горацио. — Спи, милый принц! Спи, убаюкан пеньем херувимов». Когда Горацио произносил свои заключительные слова о бесчеловечных и случайных карах, кровавых делах, негаданных убийствах, последние подбитые немецкие самолеты падали над Дувром, последние англичане, ставшие жертвами бомбардировки, умирали в своих горящих домах, а занавес медленно опускался, и театральные служащие уже бежали на сцену с цветами для Офелии и других артистов.

По Пиккадилли сновали целые батальоны проституток. Они освещали электрическими фонариками лица прохожих, громко хихикали и зазывали хриплыми голосами: «Эй, янки, два фунта, янки!»

Майкл, медленно пробираясь сквозь толпы проституток и солдат, мимо патрулей военной полиции, думал о словах Гамлета, обращенных к Фортинбрасу и его воинам.

«Вот это войско, тяжкая громада,
Ведомая изящным, нежным принцем,
Чей дух, объятый дивным честолюбьем,
Смеется над невидимым исходом,
Обрекши то, что смертно и неверно,
Всему, что могут счастье, смерть, опасность,
Так, за скорлупку».

«Вот как мы смеемся над невидимым исходом, — усмехнулся Майкл, всматриваясь в темноте в солдат, торгующихся с женщинами, — что за жалкая и полная сомнения усмешка! Мы жертвуем всем, что смертно и неверно, и не только за скорлупку; однако как все это не похоже на Фортинбраса и его двадцать тысяч солдат за сценой. Должно быть, Шекспир все же хватил через край. Вряд ли какая-либо армия, даже армия доброго старого Фортинбраса, возвращавшаяся с польской войны, могла выглядеть так воинственно и обладать такой бодростью духа, как это изображает драматург. Эти возвышенные слова выгодно оттеняли душевные муки Гамлета, и Шекспир поэтому вложил их в его уста, хотя и знал, вероятно, что все это ложь. Мы не знаем, что думал рядовой первого класса пехоты Фортинбраса о своем изящном, нежном принце и о дивном честолюбии его духа. А могла бы получиться презабавная сценка… Двадцать тысяч, что ради прихоти и вздорной славы идут в могилу, как в постель, возможно ли это? Совсем неподалеку, — размышлял Майкл, — находятся могилы, уготованные для более чем двадцати тысяч окружавших его солдат, а быть может, и для него самого; но, возможно, за триста лет прихоти и вздорная слава до некоторой степени утратили свою притягательную силу. И все же мы идем, мы идем. У нас нет той величавой решимости, которой восхищался человек в черном трико, но мы идем. С нами разговаривают не белыми стихами, а какой-то искалеченной прозой, малопонятным юридическим языком, слишком тяжеловесным для обычного употребления. Безразличный к нашей судьбе суд присяжных, избранных большей частью не из нашей среды, разбирает дело, которое не совсем входит в его юрисдикцию, и выносит приговор чаще не в нашу пользу. Почти честный судья вручает нам повестку и говорит: „Иди на смерть. Так надо“. Мы и верим и не верим, но все же идем. „Идите на смерть, — говорят нам. — Мир не изменится к лучшему после войны, но, может быть, он станет не намного хуже“. Где же тот Фортинбрас, который, взмахнув плюмажем и приняв благородную позу, переложит всю эту прозу на красивый, ласкающий слух язык? N'existe pas[65], как говорят французы. Весь вышел. Нет его в Америке, нет и в Англии, молчит он во Франции, хитро притаился в России. Фортинбрас исчез с лица земли. Такую попытку предпринял Черчилль, но на поверку оказалось, что в его голосе звучит тот же пустой, старомодный мотив, каким трубы призывали к бою сотни лет назад. Насмешка над невидимым исходом переродилась в наши дни в скептическую ухмылку, в кислую гримасу, и тем не менее в нынешней войне найдет свою смерть достаточно людей, чтобы удовлетворить вкус самого кровожадного посетителя «Глобуса» начала семнадцатого века».

Майкл медленно шел по Гайд-парку и думал о лебедях, устраивающихся на ночь на своем островке, об ораторах, которые снова появятся здесь в воскресенье, и о расчетах зенитных орудий, приготавливающих чай и отдыхающих после налета немецких самолетов. Он вспомнил, как отозвался о лондонских зенитчиках один ирландский капитан, приехавший в отпуск из Дувра, где его батарея сбила сорок вражеских самолетов.

— Они не сбили ни одного самолета, — слегка картавя, презрительно говорил ирландец. — Удивительно, что Лондон до сих пор еще не совсем разрушен. Они настолько поглощены посадкой рододендронов вокруг огневых позиций и так усердно надраивают стволы своих орудий, стремясь произвести хорошее впечатление на мисс Черчилль, когда ей случится проезжать мимо, что совсем разучились стрелять.

Над старыми деревьями и над избитыми осколками зданиями поднималась луна. Под ногами солдат, проходивших мимо со своими подругами, хрустели выбитые во время воздушного налета стекла.

«Совсем разучились стрелять», — подумал Майкл, проходя мимо швейцара, на ливрее которого блестели награды времен прошлой войны, в вестибюль «Дорчестера». «Совсем разучились стрелять», — повторил он: ему явно понравилось это выражение.

Сверху доносились звуки танцевальной музыки; пожилые серьезные дамы пили чай со своими племянниками; хорошенькие девушки, повиснув на руках американских офицеров, проплывали мимо в американский бар. Вся эта картина казалась Майклу очень знакомой, как будто обо всем этом он уже где-то читал; персонажи, декорация, действие — все было точно таким же, как во время прошлой войны; даже в костюмах разница была настолько незначительной, что ее едва можно было заметить. «Такова ирония судьбы, — думал он, — что наши юношеские мечты всегда претворяются в жизнь слишком поздно, когда мы уже чужды всякой романтики».

Он поднялся наверх в большую комнату, где вечер был еще в полном разгаре. Луиза обещала ждать его там.

— Посмотри-ка, — сказала сидевшая у двери высокая черноволосая девушка, — рядовой явился. — Она повернулась к сидевшему рядом с ней полковнику. — Я ведь говорила тебе, что в Лондоне есть рядовые. — Она повернулась к Майклу.

— Придешь обедать во вторник вечером? — спросила она. — Ты будешь душой общества. Костяк армии!
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.