Наш Лемешев (1)

[1] [2] [3] [4]

— Он и сейчас то по телевидению, то по радио…

— Все же семьдесят четыре года. Привык к вниманию, как рыба к воде, и вдруг…

Словом, решили купить ему цветы, но где их достанешь?

Они были правы. Это надо было сделать раньше, а теперь… Нетвердыми шагами я направилась к главному садовнику, Казимиру Владимировичу.

Высокий мужчина с черно-белыми волосами, княжеской осанкой, умными карими глазами отрезал сухие ветки в оранжерее и, не выпуская больших ножниц из правой руки, повернул ко мне голову.

— Отдыхающие собрали деньги и просят вас помочь достать красивые цветы.

— Зачем? — спросил он без улыбки.

— Лемешеву на день рождения…

Ножницы зловеще лязгнули. Садовник посмотрел на меня сверху вниз.

— Спрячьте ваши деньги подальше. Я не сапог. Кто такой Лемешев — знаю. С юношеских лет голос его для меня… Куда букет доставить?

Назвала номер своей палаты, и ровно в восемь утра он вручил мне розы, нарциссы, гвоздики — с большим вкусом сделанный им букет.

Я-то проснулась еще раньше, написала поздравление, расписалась сама, попросила расписаться Казимира Владимировича, что он сделал трепетно и даже поблагодарил за это право.

Теперь надо было обежать «инициаторов», вернуть им их деньги, выпросить у сестры-хозяйки вазу, успеть все это до начала завтрака. Получилось вовремя. Может быть, и не все его сейчас помнят?! Режиссером можно быть дольше, а голос невечен, как цветок.

Творог, тертая морковь, капустный шницель и геркулес переключили внимание на себя, сосед по столу рассказал что-то очень интересное научно-географического характера, и, допивая кофе, я хотела уже идти на процедуры, как услышала голос Лемешева прямо над ухом:

— Спасибо вам, Наталия Ильинична. Мне очень дорого ваше внимание, тем более, мы и не были знакомы… А это жена моя — Вера Николаевна Кудрявцева — она моложе меня на двадцать лет.

Я подняла голову и увидела розовое лицо, серебряные волосы, голубую рубашку с открытым воротом, голубые глаза, чудесную улыбку… Лемешев! Кудрявцева. Крепко пожала их руки, сказала, что каждый, кто любит оперу… в общем, пустое.

Но звучание голоса Лемешева, его слова, которые он говорил несколько врастяжку, словно утомленный солнцем славы, его внешний облик поразили меня… молодостью. У него были «глаза и улыбка вне всякого возраста и времени» [9]. Хорошо в семьдесят четыре остаться таким привольным! Природа не забрала у него и волос. Их все еще много, и они напоминают березу, белизну ее мягкой коры… ' День рождения Лемешева прошел торжественно. Его любили, ценили, им восхищались. Наши цветы были первыми, но отнюдь не самыми роскошными… К обеду его стол и пол около стола были сплошь заставлены корзинами цветов от радио, телевидения, многочисленных его почитателей…

В наш санаторий приехал Михаил Иванович Жаров. Весь персонал оживился — его любили, считали «своим» и санитарки, и сестры, и больные. Вечно куда-то устремленный, он моментально сорганизовал встречу наличных здесь артистов в апартаментах Лемешева, прибежал за мной, взял за руку, привел, точно я не пришла бы сама…

У Лемешевых были две роскошные комнаты — спальня и гостиная. Нас встретили очень приветливо. Мы с Михаилом Ивановичем уселись на диване в гостиной, Вера Николаевна и Сергей Яковлевич угощали нас чем-то вкусным.

В этот вечер больше всех говорил Михаил Иванович. Запас его анекдотов, интереснейших фактов из прошлого и настоящего друзей-артистов был неистощим. Но главным для меня было в этот вечер — активное восприятие Лемешева-человека.

Михаил Иванович говорил быстро, громко, с прекрасной дикцией, Сергей Яковлевич слушал добродушно, но не со всем соглашался. Глаза его были прищурены, какая-то знакомая мне по моим родным со стороны матери крестьянам из села Полошки «хитринка» — что-то вроде особого мнения, очень индивидуального, своего, — сопутствовала этому восприятию. Когда ему казалось, что в определении одного из присутствующих что-то хоть чуть-чуть несправедливо, лишено доброты, он восставал, его мягкая, кантиленная речь то и дело подбрасывала крупицы доброты к нашему острословию. Он мечтал сделать спектакль-концерт «Снегурочка», чтобы снова, как в 1931 году, когда впервые выступал на сцене Большого театра, воплотить теперь не только в пении, но и в словах доброту Берендея. Тепло, даже восторженно говорил об Ирине Масленниковой в роли Снегурочки…

Мне вспомнились слова Леонида Леонова, которые я чуть переиначиваю, применяя к Лемешеву:

— Художник не может просто воплощать доброту — он должен предварительно создать ее внутри себя, а для этого требуется наличие, даже присутствие в нем еще чего-то, кроме таланта.

Мы с Лемешевым в тот вечер между собой общались мало, но смотрели друг на друга зорко. А хитринка в его глазах, когда он смотрел на меня, словно естествоиспытатель на бабочку, каких еще не включила его коллекция, все же вырвалась неожиданным всплеском:

— Легковерные мы люди! Мне говорили про вас, что вы резкая, очень властная, избалованная успехами, и я даже не пытался вас узнать, увидел только сейчас… Простить себе не могу. Ведь Большой театр рядом с Центральным детским театром, вы были так близко, а я вас не знал…

Он сказал что-то очень хорошее, но умный, милый Михаил Иванович не захотел дать развиться внезапно возникшей нашей лирике; опять насмешил нас рассказом о том, как в него влюбилась красавица, но с усиками над верхней губой, и как он испугался первого поцелуя этой красавицы, и как он панически бежал от нее…

Сергей Яковлевич засмеялся, но эту тему отвел: смодулировал тонко…

— А у моего профессора пения не только усы, борода была. И какая! Холеная, душистая. Войдет — и на весь музыкальный класс благоухание.

— Назарий Григорьевич Райский? — спросила я смеясь.

— Все Наталия Ильинична знает! — снова обрадовался Сергей Яковлевич.

— Конечно, не все, но с Назарием Григорьевичем вместе работали еще в двадцатые годы…

Было уже поздно. Сергей Яковлевич крепко пожал мне руку и сказал:

— А вы нас с Верой Николаевной не забывайте. Хорошо? И ты, Миша.

Через два-три дня встретила я Лемешевых на скамеечке в густом парке.

Сосны, дубы кругом. Я очень люблю Подмосковье. Смотрели, дышали, молчали, а потом заговорили о самом для нас родном — об опере. Горячо. Иначе и не могли. О взаимоотношениях музыки и слова в музыкальном театре.

Мы оба поклонялись Собинову — величайшему мастеру кантилены, излучавшему очарование звуком голоса, человеку огромной культуры во всем, «такому европейскому Ленскому». Но мне хотелось спросить, как Лемешев нашел какие-то новые, особые краски в этой же роли, пылкость «девственно-чистой» юности.

— Вы же ювелирно несете, ощущаете не только Чайковского, но каждое слово Пушкина; певцы почти никогда не достигают такого тонкого осмысления образа. Какой режиссер делал с вами эту роль?

— Станиславский, — ответил Лемешев. — Первые восемь раз я пел эту партию в его Студии.

И как это я забыла?! Слышала ведь об этом.

Я почувствовала радость, что именно Станиславский открыл такого Ленского, и гордость за Лемешева, что он работал с самим Станиславским. Какое-то «но» сейчас у Лемешева все-таки звучало. Искоса на меня поглядывая, Лемешев сказал, что талантливые режиссеры все же деспоты. Я ответила, перефразируя слова Пушкина, что режиссеры люди, «которых не сужу, затем, что к ним принадлежу».

— Это, может быть, и правильно с вашей стороны. Но певцу воздух нужен, иначе как же петь? А тут репетиции. Любовь к слову — все хорошо, но главное все-таки голос, самое главное — музыка: она больше, чем слово, рождает образ.

— Режиссер и дирижер в опере… должны быть обладателями двух сердец каждый: режиссер органично воспринимать музыку, чувствовать ее своей стихией, дирижер понимать, что за нотами должно быть — зачем, кому поет сейчас на сцене органично ощущаемый им в своей индивидуальности артист-певец.

Мы оба восхищались Константином Сергеевичем и единодушно считали его гением… театра драматического.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.