22
22
Витя сидел на лавочке у дверей барака в ожидании репетиции. Их лагерный оркестр был в полном сборе, ждали только контрабасиста Хитлера. Он должен был прийти, должен был, хотя и на посторонний взгляд было ясно, что в последние дни бедняга Хитлер совсем доходит.
Время шло, их лагерный оркестр был в полном сборе, а Хитлер все не показывался. Витя не хотел думать о страшном. Склонив голову набок, он тихонько подкручивал колки, настраивая скрипку.
Вдруг вдали показалась пролетка, на полном ходу летящая прямо на них. Через мгновение Витя различил, что правит ею мар Штыкерголд, в кучерском армяке, очень залихватский, а в самой пролетке сидит женщина, смутно напоминающая Фани Каплан. Штыкерголд осадил рысака, Фани Каплан соскочила с пролетки, ткнула наганом в Витину грудь и сказала:
– Вам предстоит перевести с иврита роман Князя Серебряного!
– И распространить его! – добавил с козел раздухарившийся Штыкерголд. – И никакого мне «Экклезиаста»! Только попробуй! Ви у менья увидите такого «Экклезиаста», что льюбо-дорого! У вас будет время собирать камни!
– Где Хитлер? – угрюмо глядя на этих двоих, спросил Витя. – Куда вы дели контрабасиста Хитлера? Что за оркестр без партии контрабаса!
– Хитлер повьесился ночью в уборной, – слегка замешкавшись, сказал Штыкерголд.
– Ай, ну повесился! Что, мы не видали «мусульман»? Играй так, и никакого «Экклезиаста», смотри мне!
Витя сказал, наливаясь праведным гневом:
– Я всегда ненавидел советскую власть!
Фани Каплан расхохоталась, а отсмеявшись, опять ткнула его наганом и заметила:
– Для таких, как вы, есть хорошая статья – 58-я.
– Девять граммов, по-моему, гуманнее… – ответил на это Витя, поднял скрипку и стал вызывающе наигрывать «Марсельезу», звуки которой через минуту слились с долгим лагерным гудком. И Витя силился вспомнить, что бы он значил, этот гудок: сигнал к обеду? Конец перекура?
Юля кричала: «Иду, иду, хватит трезвонить, кто там, я вас по-русски спрашиваю?»
Витя проснулся и понял, что в дверь звонят, а от тетки, как обычно, пользы, как с козла молока. Он поднялся, вышел в прихожую, молча отодвинул от двери Юлю, которая, поднимаясь на цыпочки, пыталась увидеть что-то в глазке, и открыл.
Это был Шалом, их сосед, болгарский еврей. Вот уже пять лет Шалом добровольно выполнял обязанности домкома, а это было непросто – выколачивать из старых евреев плату за уборку их обшарпанного подъезда.
Шалом был пожилым, церемонно воспитанным человеком, в прошлом – главным бухгалтером крупной текстильной фирмы. Обращаясь к собеседнику, он старался произвести на того самое приятное впечатление и, вероятно, во имя этого впечатления выучил за свою жизнь множество разрозненных слов на чужих языках. Он был уверен, что спрямит путь к сердцу любого человека, ввернув в разговор словцо на родном его языке.
Для общения с русскими Шалом тоже выучил одно слово, хотя и не до конца понимал его значение. Он только догадывался, что это свойское приветливое слово приятно будет услышать лишний раз каждому русскому.
– Впиздью! – Он стоял в дверях, улыбаясь дружелюбно.
– Привет, привет… – буркнул Витя. – Проходи, Шалом.
– Извини, что беспокою, но от этих, нижних, совсем не стало житья. Ты не поверишь, сегодня я наблюдал, как он мочится в парадном!
– Скажи спасибо, что только мочится. Шалом разволновался.
– Ты так пессимистично смотришь на это дело?
Витя пожал плечами. Что ему сказать, этому благовоспитанному старому бухгалтеру из Пловдива? Он уверен, что стоит только Вите поговорить с соотечественником, урезонить того, объяснить – какие достопочтенные люди живут в нашем доме и как нехорошо и не принято мочиться в парадном… О Господи, ну почему тошнит и от тех, и от этих, почему хочется вытолкать Шалома, этого милого старика, запереть за ним дверь, задушить Юлю и больше никогда, никогда не вылезать из-под одеяла?!
– Ну хорошо… – вздохнув, сказал Витя, – если ты настаиваешь, я с ним побеседую…
Он умылся, прыснул за шиворот дезодорантом, надел куртку и вдвоем с Шаломом они спустились к квартире номер один.
Дверь открыл сам алкаш, и Витя, мгновенно определив (все-таки он был старым опытным оркестрантом) степень опьянения этой свинцовой рожи, сказал:
– Привет. Ну-ка, выдь, друг…
– А чё? – засомневался тот. – Я ж вытер. Я это… болен был.
Стараясь, чтобы Шалом даже по интонациям его голоса не учуял страшную ненависть, горящую в его горле ровным кварцевым светом, Витя мягко проговорил:
– Слушай меня… – он длинно и подробно выговорил абсолютно непечатную фразу. – Если ты… если еще раз!.. если хоть раз еще… – Он стиснул зубы и вдруг почувствовал, что может задохнуться, захлебнуться подступившей к самому горлу тошнотворной волной. Он глубоко вздохнул и закончил вкрадчиво: —…То беседовать ты будешь не со мной и этим славным стариканом, а с чиновником министерства внутренних дел, который не без интереса проверит твои новенькие жидовские документы. Я тебе организую тут небольшой погром, ты по своему Саратову затоскуешь.
Забавно, что в этот момент перед ним вдруг вихрем протащили его детство в огромном дворе на Бесарабке, свору мелких дворовых хулиганов, вечно допекающих его воплями «жидяра», «жидомор»… как еще они его называли? По всякому…
И опять он почувствовал тошноту, тоскливое удушье и ненависть – к себе…
– В общем, ты понял, – сказал он.
– Сосед! – бодро, по-военному брехнул алкаш. – Нэхай будэ бэсэдэр! Поял, сосед! Только это… мы не из Саратова, сосед… Мы из Ельска, знаешь? Восемьсят кэмэ от Чернобыля… Чернобыль знаешь? У меня это… дочка болела, болела…
– Так работай, сука! – тихо посоветовал Витя. – Живи тихо, лечи дочку, будь евреем, блядь!
Он повернулся и стал подниматься по лестнице. Шалом за ним.
– Как ты с ним хорошо говорил! – радовался Шалом. – Как культурно, достойно ты с ним поговорил и – увидишь – это на него подействует. Я уверяю тебя – добром, только добром! Человека нужно убеждать, ласково и терпеливо.
Они остановились на третьем этаже, перед дверью в квартиру Шалома.
– Я думаю, он не будет больше мочиться в парадном, – сказал довольный старик.
Будет, милый ты мой, обязательно будет… Шалом открыл дверь своей квартиры.
– Зайди, выпей чаю, – сказал он. – Злата сделала гренки с сыром.
– Спасибо, Шалом, не могу… Мне сегодня еще газету верстать…
Старик протянул ему сухую морщинистую руку и проговорил умильно:
– Впиздью!