14

14

Нелепое, бездарное существование! Ничто не в радость. Взять давешний случай: неожиданно выяснилось (на уровне сложных подсознательных процессов), что Витя – владелец автобуса. Ну хорошо. А зачем его по почте-то посылать, на другой конец города?!

К тому ж он забыл в автобусе все свои вещи, в том числе – концертные туфли, и теперь на спектакль должен идти в одних носках омерзительно зеленого цвета с какой-то седой искрой… Господи, с тоской подумал Витя, да что ж я за мудила-то?! Ведь я мог элементарно перегнать его, и все. В крайнем случае постоял бы этот автобус в театре, на лестничной площадке между третьим и вторым этажами, там и Хитлер футляр от своего контрабаса держит…

Ну что теперь делать, заметался он, может, у Хитлера туфли одолжить? Все ж группа контрабасов стоит не на виду, и Хитлер – это все знают – хорошо к нему относится. Это с одной стороны. С другой – как можно оставить еще живого человека в носках?

Он вообразил явственно, как рекламную картинку: стоит Хитлер в носках и сосредоточенно наяривает партию контрабасов в «Русалке» – «Вот мельница, она уж развалилась…».

Хитлер исполнял куцую партию контрабасов вдохновенно, переступая по-балетному с пятки на носок – бедный, бедный человек, вытягивающий из толстых жил этой паскудной жизни свои мелкие стыдные радости…

Через мгновение Витя понял, что проснулся.

Он застонал от отвращения и, вспомнив сон, засмеялся. И долго смеялся квохчущим истерическим смехом, лежа на спине и вытирая краешком пододеяльника сбегающие к правому уху слезы…

Надо будет рассказать Зяме этот дивный в своем идиотизме сон. И когда наконец ему перестанет сниться нежный дурак Хитлер?

Потом он довольно долго соображал: день сейчас или ночь – в комнате, как обычно, стояла кромешная тьма. По натуре типичный крот, Витя обожал темноту, зашторенность, отделенность от мира. Невыносимой пыткой было для него выйти в ослепительный дневной свет побережья. Настоящее чувство комфорта он испытывал, только сидя в своей кондиционированной комнате с наглухо задраенными люками.

– Могила, – сказал он себе вслух, – вот будет самое уютное твое прибежище.

Он включил ночник над головой и глянул на часы – восемь вечера. Накануне, отсидев ночь за компьютером, он отвез готовые полосы Штыкерголду, получил очередную порцию претензий и брани на русско-польском диковинном наречии, заехал в «Гринберг» отовариться на всю неделю, потом смотался в банк оформить кое-какие бумаги на получение немецких марок и наконец, совершенно обессиленный, приехал домой. Юля была вне себя: как он смеет так надолго оставлять ее одну.

– Я ж тебе, как сс-собака, звоню с каждого угла каждые пять минут! – огрызнулся он.

– А если за эти пять минут я умру? – спросила она не без кокетства.

– Так умрешь, – устало ответил он.

Потом он приготовил ей кашу, отварил картошки, вытащил курицу из морозилки, чтоб оттаяла. Смерил Юле давление: терпимо; закапал ей капли в глаза…

И тогда лишь завалился спать. Спрашивается – какого черта он проснулся?!

Впереди была ночь, ночь – любимое время жизни, спасительная тьма… Но не тем, холодным сном могилы. А хоть бы и тем – какая разница, и кому ты нужен, старый мудак…

Тихо скрипнула дверь, Луза легчайшим прыжком взмахнула к нему на грудь, стала топтаться и урчать. Красотка, мерзавка…

Луза хотела любви, и от злости и неудовлетворенности – как любая баба – вела себя скверно. Лузу надо было бы кастрировать. Или стерилизовать. В общем, произвести над ней какое-то надругательство. Но Витя обожал эту сумрачную, облачной красоты кошку и жалел ее, тем самым обрекая на периодические страдания. Да, на страдания. Вот – квинтэссенция любой любви, подумал он, слушая урчание своей кошки…

– Лу-за! – позвал он писклявым голоском дебила, каким обычно разговаривал с нею. – Лу-зоц-ка! Кусать хоцес?

– Витя, встань уже, сколько можно валяться! – сказала тетка.

Она стояла возле кровати – крошечный Бетховен, – терпеливо дожидаясь его пробуждения. Ах, это она впустила Лузу! Это она его разбудила. Ей, понимаете ли, скучно…

– Что у меня за жизнь! – сказала тетка. – Я не имею с кем слова сказать.

– Слушай, – закипая, начал Витя, – у тебя две русские программы! Я плачу за эти чертовы кабеля прорву денег, чтобы ты смотрела их круглосуточно и не выгрызала мне мозг!

– Так что мне за удовольствие слушать других! – возразила она смиренно. – Я люблю, чтоб слушали меня…

Кстати, надо бы оплатить счет из телекомпании. Он уже получил тот последний, предупредительный залп с картинкой, где изображено, как судебные исполнители выносят из квартиры телевизор…

– Встань уже! – повторила тетка. – Закапай глаза. И свари наконец человеческий бульон.

– Зачем тебе на ночь бульон! – возмутился он.

– А что, завтра мне кушать уже не надо? – резонно спросила Юля. И она права. Кормилица, благодетельница, – живи вечно, старая калоша…

Он встал, покормил Лузу, закапал тетке глазные капли, разделал курицу и, пока она варилась, вяло смотрел по российской программе свару депутатов на каком-то заседании Думы.

Это была другая жизнь, давно уже для него чужая. Но тетке было интересно все, она принимала к сердцу эти свары, эти лица, знала ведущих всех программ и разговаривала с ними, бранила и учила, как толковее беседовать с приглашенными в студию очкастыми демократами и бородатыми русскими патриотами, похожими на бнейбракских раввинов.

В израильской политике она разбиралась так же хорошо, как и в российской, потому что регулярно прочитывала ведущую газету «Регион».

Кстати, она была третьим и последним читателем культурологических статей Левы Бронштейна, преданно дочитывая их до самого крайнего с конца предложения.

Так пятилетний ребенок, научившийся вчера складывать буквы, истово и громко прочитывает все вывески, не вдаваясь в их смысл.

«Абстрагированный текст протоуайльдовских эссе, приправленных цитатными специями галлюциногенных оксфордских эрудитов, но не нуждающихся в диэтиламиде лизертиновой кислоты (LSD), дабы убедиться во всеобщем эквиваленте мистицизма с его пламенеющим духовидением, – громко читала Юля, – оглохнув от похмельных эффектов своих нарративных зверей-резонеров, превозмогая дольмены литературной психоделики и роняя картезианскую слюну на тримальхионовой обжираловке компедиума лукавых, выходит, пошатываясь, держась за дверной наркотический косяк».

Дочитав и перевернув страницу, Юля убеждалась, что автор сказал все, что хотел, снимала очки и говорила удовлетворенно:

– Серьезный молодой человек. Витя, я тебе говорю – он умный, как наш дядя Муня. Ты помнишь дядю Муню? Того тоже, бывало, не остановишь, особенно перед припадком эпилепсии, не дай Бог никому и не про нас будь сказано!

По сути дела, это восьмидесятипятилетнее существо не умолкало ни на минуту и было переполнено жизнью еще лет на семьдесят.

Наконец Витя опять влез под одеяло, накрылся с головой, ушел, закуклился, затих…

За дверью еле слышно (он велел убрать звук) лопотал и напевал, перебивая сам себя, телевизор – Юля переключала каналы…

Вдруг потекло «Лебединое озеро»… играно-переиграно, знамо наизусть.

Кронос постучал по пульту палочкой и сказал:

– Еще разок, попрошу!

Они заиграли этот вихреобразный пассаж первых скрипок из третьего акта «Лебединого озера». Витя сыграл все филигранно, явственно ощущая подушечки пальцев, резво перетаптывающиеся по струнам. Хорошо, что он проставил собственную аппликатуру, более удобную для его маленькой руки.

В первом ряду в пустом темном зале сидел главный дирижер и смотрел на всех в бинокль, переводя окуляры с одного оркестранта на другого. Поэтому несчастный Хитлер был так бледен – он до судорог боялся любого начальства. При его обстоятельствах он всего боялся…

Витя подумал про дирижера – экзаменует, блядь! Ну все, теперь они меня попрут…



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.