* * * *

[1] [2] [3]

* * * *

Добавлено 14 апреля 2004

– Матвей!

– Мм…мм…

– Матвей, я шестой раз к тебе…

– Сейчас, сейчас… здесь полстранички…

– Доедай свою кашку, брейся и проваливай. Ты опаздываешь.

– М…угу…

– Тебя выгонят из твоей пионерской богадельни.

– Слушай, – сказал он, отрываясь от страницы с младенческой улыбкой на лице. – Ты только послушай, какой в этом Бурделе могучий поэтический дар: «В старости мне довелось познать много разлук. Я размышлял над грубыми ящиками, которые мы называем гробами. Раздумывая в одиночестве над этим куском дерева, сколоченным вечной разлукой, я глубже постиг пропасть, что лежит между нашими желаниями и нашими судьбами. Смерть учит нас синтезу.

Душа зачастую подобна тяжелому ящику, который таит больше скорбных теней, чем самые большие усыпальницы. Любить, страдать, умереть – вот великая школа!..» – Он выждал торжественную паузу. – А! Как?

– Француз… – заметила Нина, и невозможно было понять, одобрительно она сказала это или небрежно. – Пишет о гробах, а пахнет хризантемой… Изящно… Вот испанец написал бы о хризантеме, а пахло бы смертью. Неизящно.

– При чем тут Испания! Бурдель все-таки кое-что выдающееся в своей жизни сделал. Разве плохо, что он мог еще и сказать талантливо об искусстве?

– Замечательно. А вот бедняга Рембрандт так и не изрек ничего красивого. Оставил какую-то несчастную «Данаю» и еще пару завалящих шедевров. Исключительно молча. Угрюмый тип, а?

Зазвонил телефон.

– Иди, – спокойно заметила она. – Это паршивец Веревкин звонит, чтобы после работы ты зашел поправить нос на портрете или ночной горшок в натюрморте.

– Ты несправедлива к Косте. За что?

– За то, что он сидит на твоей голове. Иди, иди. Я справедлива, как меч Немезиды… – и добавила ему вслед: – Пора твою голову освободить для шляпы.

Допив чай, Нина поднялась и стала складывать в мойку посуду со стола. Она нервничала. Напористость Веревкина ее раздражала. Она прислушивалась к невнятному бормотанию Матвея за дверью, бормотанию, как ей казалось, с виноватыми интонациями. Наконец Матвей появился в кухне – так и есть, смущенный и злой.

– В чем дело? – поинтересовалась Нина невинным голосом. – Веревкин просил тебя одолжить на пару месяцев жену, и ты не смог отказать?

– Оставь ты Веревкина!.. Дело довольно… щекотливое… Звонила Анна Борисовна. Просит одолжить пятьдесят рублей.

Нина включила воду и принялась за посуду. Матвей стоял спиной к ней, глядел в окно и мучился.

– Деньги вроде нужны на какого-то сапожника. Ну-у, этот, который ботинки ей специальные шьет… Начала про сапожника, потом вдруг свернула на выставку в Манеже, и по этому поводу вспомнила Кончаловского…

– Просит – надо дать, – наконец проговорила Нина.

– Ты с ума сошла, с каких шишей?! – воскликнул он расстроенно. – У нас до шестнадцатого осталась тридцатка!

– У тетки Нади одолжим. И что ты вопишь, как раненый заяц? Чем я виновата?

Он проглотил «раненого зайца», но утреннее равновесие перед рабочим днем, душевное равновесие, которым он так дорожил, из-за которого любил и эту кухоньку, и завтраки, и безобидные перепалки с Ниной, – это равновесие полетело к чертям.

– Виновата тем, что всюду изображаешь обеспеченного человека. Твои широкие жесты: как в гости идти, так пятерка летит, а то и больше. Ну, конечно, люди думают, что нам пятьдесят рублей отдать как левым глазом моргнуть. А твоя привычка швырять на такси последнюю трешку!

Нина за его спиной не отвечала, но и греметь посудой перестала, и Матвей обернулся. Она смотрела на мужа спокойно, с любопытством даже, чужими глазами, и Матвей осекся.

Обидел. Ни за что ни про что.

– Ну, прости, – пробормотал он виновато, подошел и погладил ее напряженное плечо. Она вежливо вывернулась, сняла с крючка полотенце и стала вытирать посуду.

Нет, обидел, дурак. Жизни принялся учить. У нее один такой уже был, научил подчистую… Черт! И что за характер корявый – сначала ляпнуть, потом жалеть…

Он крепко обнял ее сзади, стиснул, прижался щекой к ее затылку и не отпускал, пока она не обмякла.

– Дубленка эта, – почти жалобно продолжал он. – Ну зачем надо было влезать в долги и покупать такую дорогую тряпку? Я мог еще десять лет ходить в своем пальто!

– А потом перелицевать и сшить прелестный костюмчик, – подхватила она, – в котором очень прилично на углу Бутырского рынка милостыню собирать.

Он отмахнулся и, хмурясь, все топтался по кухне, бормоча:

– Дурацкий разговор какой-то… Видно, что денег просить не привыкла… Говорит: «Я, собственно, не у вас прошу, Матвей, у вас нет, я знаю. Прошу у вашей жены…»

– Да, старуха груба, как пьяный патологоанатом. Надеюсь, ты сказал, что живешь с женой не на разных виллах, и деньги держишь не в разных банках, и что вся наличность на хлеб-картошку хранится в старой сумочке, в шкафу, на верхней полке, рядом с майками и трусами?..

Он досадливо крякнул, помял небритый подбородок.

– Знаешь… я так растерялся, что отослал ее к тебе. Соврал, что ты в магазин ушла и будешь через час… Прости, я в этих вопросах… ну, ей-богу… Позвони сама, а? Что ты смотришь так? Ну правда, я совершенно не знал что ответить!

– Ладно, иди брейся, детка.

– Ты сердишься?

– Брейся.

Он потоптался вокруг нее, чувствуя себя бестолочью, хотел объяснить что-то еще, по только вздохнул замороченно и пошел бриться.

Минуты две Нина сидела за столом, медленно сметая ладонью крошки с клеенки и слушая, как жужжит в ванной бритва. Тетке Наде должны уже были двести рублей. Гонорар за перевод романа издательство выплатит не раньше января. Впрочем, будут еще кое-какие рубли за внутренние рецензии. Тетка Надя даст деньги, конечно. Поканючить только сладенько: Надюша, солнышко, родной человечек, выручай… Старухе надо шить ботинки, ортопедические… Выручит.

Откуда же это раздражение внутри? Стоп. Старухе нужны ботинки? Нужны. Следовательно, деньги раздобыть надо. Вот и все. Откуда же раздражение? И на кого? На себя? На старуху? На Матвея?

Он не может по-другому, твердила себе Нина, не может, физически, психологически, как там еще – не мо-жет!

Веревкин может. Веревкин вообще эквилибрист от искусства. Он умеет – враскорячку. Одной ногой упирается в нечерноземную кочку, на которой восседают эти, певцы деревни, ну как их… между собой художники называют их группировку «курочкой Рябой» (они подкармливают Веревкина заказами в худкомбинате на основании его «открытого славянского лица»}, зато другой блудливой ногой нащупал недавно авангардистский ручеек, по которому в иные мастерские приплывают довольно пышные иностранные пироги. На днях хвастался Матвею, что втерся в доверие к Леше Грязнову и Осе Малкину, а те, после выставки на Кузнецком, распродали иностранцам почти все. Леша, мол, даже жаловался Веревкину из окна своего нового лимузина, что остался в пустой мастерской… Словом, Веревкин покрутился, разнюхал что и как и вскоре уже зазвал Матвея в мастерскую – смотреть новые свои работы, на сей раз в авангардистской манере. Матвей вернулся обескураженный и весь вечер отмалчивался. Но на этом не кончилось.

От щирого сердца Веревкин решил и Матвея сосватать на отхожий промысел. Позавчера позвонил возбужденный – готовьтесь, мол, посылаю к вам греков. Что – греков, каких греков? Да греков же, настоящих, из Греции, они владельцы художественного салона, скупают здесь картины по мастерским. Купили уже тысяч на пятьдесят. Кричал в трубку – не тушуйтесь, братцы, покажите им все периоды Матвея, особенно ранний, примитивов.

И – надо же! Оба они как-то по-дурацки воодушевились – а вдруг, а в самом деле? – засуетились, бросились доставать из кладовки картины, что-то падало, рамы гремели, Матвей сквозь зубы матерился и был страшен.

Господи, и ведь не в деньгах же дело, хотя и деньги, конечно, черт бы их подрал, нужны, сколько можно стыдливо и гордо насиловать свою пресловутую духовность; хочется, да-да, хочется, чтобы лишняя пара колготок просто так, на всякий случай лежала в шкафу. Словом…

Греки ввалились втроем: он и она – супружеская чета из Афин и их московская родственница – маленькая, кряжистая, с неправдоподобным бюстом, выступающим гранитной террасой. Родственница загромождала прихожую, так что хотелось навалиться на нее плечом и задвинуть куда-нибудь в угол, как шкаф; и громко, по-гречески торопила чету коммерсантов (им еще нужно было туда-то и туда-то, родственница подробно объясняла Нине по-русски, куда именно, Нина не слушала: она улыбалась радушной улыбкой хозяйки, так что мышцы шеи ныли).

Греки оказались шумными, свойскими, веселыми. Выяснилось к тому же, что они репатрианты и в Афинах живут только десять лет, а до этого жили в городе Самарканде, где оба работали зубными техниками. В Самарканде, да-да, вот в такой квартирке, помнишь, Вула? Вула снисходительно кивала крутым подбородком. Она была красива пожилой античной красотой. Сам владелец салона представился вполне традиционно – Маврикисом, наверное, потому, что имя его – громоздкое, как трагедия Софокла, и скрежещущее слогами, как товарный состав на стыках рельс, не запоминалось ни в какую.

В сущности, с зубными техниками все стало ясно с первой минуты. Они бросили взгляд на Матвеевы картины, выставленные на полу, на креслах, на тахте и любовно повернутые к свету, чтобы достоинства его особой вибрирующей живописи были видны с порога, и громко, по-свойски стали советовать что и как писать, потому что вкус клиента – закон. У нас ценится реализм, втолковывали они, чтоб как на фотографии, не хуже. Но портреты идут плохо – кому они нужны? Да, у вас «психологико», но клиенту это не надо. Что идет? Лес хорошо идет, но не заснеженный, снег – это грекам не подходит, они этого не понимают. Море не ценится, уберите, моря в Греции хватает…

К тому же Маврикис похвастался, что портрет его жены Вулы заказан самому знаменитому Носатову, бедняга не подозревал, очевидно, что ни один мало-мальски приличный живописец «знаменитого» бандита Носатова в грош не ставит.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.