ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (11)

[1] [2] [3]

Фрида окончила десятилетку с отличием, получила золотую медаль, в детдоме ее снарядили, дали на дорогу денег. Учителя в один голос прочили свою воспитанницу в МГУ. Вот Фрида и явилась в Москву со спортивным чемоданчиком в руке — в нем были книжки — и рюкзачком за спиной. Всего час пришлось ждать ответа справочной: из окошка протянули квитанцию, на обороте которой были написаны наш адрес и номера трамваев, идущих в сторону Черкизова…

— А Нонка, дурачок, не верил, что я вас найду, — плакала она вечером и сквозь слезы улыбалась, — можно я ему напишу, чтобы приехал?

Этот Нонка, я думаю, рассудил трезво и в Москву не поехал. Он уже успел подать документы в какой-то Политехнический, кажется, в Томске, и потом сообщил, что благополучно принят.

В том углу, где была раньше бабушка, еще стояла ее кровать. Повесили наискосок занавеску, захватив и немного оконного света, и стала Фрида с нами жить. «До осени, как поступлю», — все повторяла она.

Первые вечера я то и дело замечал, как, едва скрывалась Фрида за свою занавеску, все там у нее — и кровать, и сама занавеска — начинало мелко-мелко дрожать. Я спрашивал: «Опять ревешь?» Она признавалась: «Реву, Ароша, прости, пожалуйста». Признавалась легко, потому что и слезы легкими были: плакала она от радости, от покоя и тишины, от обретенной свободы и еще от чего-то, что заставляет плакать полных здоровья семнадцатилетних девушек.

В университет она опоздала: прием медалистов давно закончился. Какой-то умник предложил ей оставить бумаги, чтобы потом сдавать экзамены на общих основаниях. Вместо того, чтобы, не теряя больше времени, пойти в другой вуз — в конце концов, говорил я ей, она вовсе не обязана точно следовать рекомендациям детдомовских учителей, — Фрида послушалась нелепого совета и все-таки подала в МГУ. Прельщало ее, видите ли, и высотное здание, от которого у нее дух захватывало, кружилась голова и приятно взыгрывало самолюбие…

Но за книги она ни разу не села. Ее крепкие, умелые руки, едва они коснулись наших запущенных хозяйственных дел, развили такую неудержимую деятельность, что чудилось, не две у нее руки, а шесть или восемь. В противоположность Шиве, который, насколько мне известно, только и мог своими руками красиво пошевеливать в танце, Фрида работала без устали — прибирала, готовила, штопала, стирала и вязала, и все-то ей удавалось, все-то она могла и все делала с заметным удовольствием. По дому бегала босиком, на улицу надевала какие-то несуразные стоптанные тапочки и неслась в магазины, в аптеку, в поликлинику. Купил ей паршивые босоножки — она на полдня онемела, поставила их на тумбочку у своей кровати и все забегала за занавесочку любоваться на них, а назавтра снова носилась по городу в тех же кошмарных тапочках. Соседи быстро признали ее за свою, женщины то и дело заходили к нам и, оглядывая удивительные перемены в нашей комнате, говорили: «Голда, эта Фрида — счастье тебе за все твои страдания!» Мать в ответ только тихо спрашивала: "Разве мне нужно счастье?" Женщины многозначительно кивали головами и так же многозначительно смотрели на меня, когда я сталкивался с ними на лестнице или во дворе.

Мать угасала, и забота Фриды облегчила, скрасила ее последние дни. И все мне думалось, какая горькая это и злая насмешка жизни: подвести совсем еще не старую женщину к краю могилы и тогда только подарить ей совсем немного счастья от тех благ, которые она, эта владычица-жизнь, неразборчиво швыряет пригоршнями кому попало. И стало-то в доме всего лишь свободней с деньгами; чуть больше уюта; и можно уже не вставать через силу; и голос живой щебечет над ухом что-то вовсе не важное, но так по-женски понятное: о том, какое сегодня видела платье, и сколько народу стояло за мясом, и что если вам надоела картошка, сделаю клецки по-вашему, как вы, тетя, научили, — только забыла я, сколько муки… И о будущем сына можно подумать без прежней тревоги: может быть, и не станет ему тяжелей, когда я умру, будет ухожен, накормлен, обстиран — но вот сам-то он как?.. И всякий раз, когда мне случалось говорить с Фридой, ловил я на себе внимательный печальный мамин взгляд…

Душной августовской ночью Фрида, плача навзрыд, разбудила меня. Мама ушла как ушла тишина в тишину… Не нужно было ничего делать, но Фрида пошла за врачами, и врачи неотложки приехали, чтобы наспех взглянуть, потрогать и что-то свое записать, а я все сидел перед мамой на стуле и рассказывал ей — рассказывал, может быть, то же, о чем пишу я сейчас, а может быть, и о чем-то другом, что пересказывать не умею, и видел себя лежащим будто бы рядом с мамой, и было не страшно, и не одиноко, и еще — чему я удивлялся — не холодно…

Потом Фрида придвинула стул, села рядом и принялась беспрерывно рыдать, и это так меня бесило, что я ее чуть не ударил.

В крематорий приехал весь дом. Простуженный орган и слабенький оркестр, без задержки сработавший лифт, сухое внизу потрескивание, и эта щеточка о железный противень: я по коробу скребен, по сусеку метен…

Хоронить на Преображенском не давали: то ли не было мест совсем, то ли впредь до распоряжения. Но странным образом повезло. К моим мольбам и уговорам в кладбищенской конторе прислушивался какой-то пожилой мужчина. Он подозвал меня и повел в глубь кладбища. По дороге спрашивал, кто моя умершая была, кем доводилась. У меня еще не отошло, и мужчина одобрительно заметил: «С душой ты — страдаешь… Это, парень, хорошо».

Подошли мы с ним к уже не новой, чистой и, как и бывает на русских погостах, уютной, покойной могилке с большим деревянным крестом. И спутник мой, глядя на могилу, торопливо перекрестился, смущенно хмыкнул и сказал:

— Неверующий я, а тут вот всегда как-то…

Он долго молчал, думал. Посматривал изучающе на меня, трогал тут и там крепкую оградку, наконец произнес:

— Урночка у тебя, товарищ?

И когда я ответил, что да, урночка, спросил:

— Нравится место, а ? То-то… Ладное место. И самому бы тут лежать. Да, знать, не придется. Сколько матери-то было?

— Пятьдесят всего, с небольшим.

— Ну и моей, почитай, столько же было. Жена у меня здесь, Царствие ей Небесное, — вдруг всхлипнул старик, опять торопясь перекрестился, махнул рукой и продолжительно высморкался в платок. — Вот что, парень. Уезжаю я к сыну, зовет он меня. Один я здесь, что мне? Один, как перст, и могилку оставить не на кого. Что ж, думаю, контору просить, чтоб ухаживали, дать кому денег? Так они ж, грабители…

Он грязно выругался, и меня покоробило, не по-кладбищенски это было…

— Годков еще десять, а то и пять, — и перекопают, это я точно знаю. Так хочешь ежели — перепишу на тебя? Упокоишь ты здеся маму свою, чай для урны-то много пространства не надо, — вот они пусть две бабы и вместе лежат. Как смотришь, сынок?

И до того мне щемило и нравилось так это место, и было настолько безудержно жаль старика, что обнял его я за плечи и сказал: «Спасибо, папаша, спасибо!».

Тот обрадованно засуетился, стал давать множество указаний, как, что и когда надо на могиле делать, потом сказал, что все мне в особой бумажке запишет, а пока надо б нам все оформить в конторе, а потом и выпить: «Уж я тебе поставлю», — пообещал он, но я заспорил, почему это ставить мне, а не ему, и договорились, в конце концов, что и выпивку и закуску берем пополам.

И когда уже было пошли от могилки, я вспомнил внезапно:

— Отец, а послушай-ка: жена-то твоя верила в Бога?

— Как же — не верила? Верила. Это я уж такой…

— Ну, а мать-то моя — еврейка.

В недоумении он стал, растерянно обернулся к могиле, словно бы обращаясь за помощью к покойной ли жене или к кресту. Но не было оттуда никакого ответа — знамения. Вздохнув, старик развел руками:

— Да ведь кто же знает, по закону-то церковному, может, и верно — не дело. А по моему разумению так: Бог-то — или его нет; или — один он у всех. Как смотришь?

Я смотрел так же… На том и порешили. И похоронил я мою маму Голду под православным крестом вместе с рабой Божьей Анастасией. И вместе они две бабы лежат. Им хорошо вдвоем, мирно лежат…

С Фридой вышло у нас будто случайно, будто неожиданно для обоих, но, конечно, иначе и быть не могло. Я допоздна засиделся у Леопольда и, когда вернулся, тихо вошел в темную комнату, уверенный, что Фрида уже давно спит. Только я лег, в коридоре стукнула соседская дверь, послышался голос Фриды — она желала соседке спокойной ночи, и наша дверь шумно открылась. Изголовье моей кровати упиралось в заднюю стенку платяного шкафа, и тень от него скрывала меня. Фрида прошла мимо, я слышал, как стала раздеваться она там, в своем уголке. И вдруг она появилась уже без одежды около обеденного стола, совсем близко от меня, сняла и аккуратно сложила салфетку, которой была прикрыта оставленная мне еда. Решила, что я, вернувшись, могу и не заметить приготовленного ею ужина!

Шепотом я позвал ее. Она тихонько вскрикнула и, сжавшись, замерла. Я протянул руку, привлек Фриду к себе, дрожащая, нырнула она под одеяло и прижалась к моей груди.

Некоторое время ради любопытных соседских глаз еще висела в углу занавеска. Управдом остановил меня во дворе и на малопонятном наречии лиц, облеченных властью, официально предупредил о нарушении паспортного режима, проживании без прописки в черте города Москвы, об излишках жилплощади, и вообще, «не известно на каком основании вы с ней живете и на какие средства». Но очень скоро основания появились: Фрида радостно сообщила, что она беременна. Женщина, которая регистрировала наш брак, — кажется, она жила через улицу, — благословила нас укоризненно: «Ну и вот, давно пора!..»

На жизнь пока хватало: деньги, те, что еще оставались, я вручил Фриде, которая тратила их с расчетливостью поразительной. Где-то впереди маячила и вторая часть гонорара. О будущем думать я не умел: можно ли думать о будущем, если пишешь стихи? Однако Мэтру мое грядущее виделось вполне определенно: как только я получил гранки сборника А. Ефимова, мне было велено, не дожидаясь выхода самой книги, послать ее прямо в гранках на конкурс Литературного института. Спустя месяц я получил ответ, что А. Ефимов творческий конкурс выдержал и допущен к сдаче приемных экзаменов. Я отправился в институт, в канцелярии вынули мое дело, секретарша раскрыла папку и, прочитав лежащую сверху бумажку, протянула ее мне:

— Мы, правда, не должны сообщать, кто рецензировал ваши, но тут, видите, Александр Эммануилович сам просит, чтобы вы ему позвонили.

«Сообщите А. Ефимову, — прочитал я, — чтобы он обязательно связался со мной по телефону для переговоров о его участии в сборнике молодых поэтов». Подпись подавляла четкими буквами «д.ф.н.», а затем следовал веселый рядок ровно посаженных тоненьких палочек, у которых, как у молодых побегов отростки, кое-где кудрявились росчерки и завитки.

Секретарша сказала мне номер, и я тотчас же позвонил из автомата на бульваре.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.