Л. На рубеже двух эпох (Дело врачей 1953 года) (6)

[1] [2] [3] [4]

На "привет" гость ответил тем, что стал быстро обшаривать мои карманы, выворачивая их и задавая стандартный вопрос: "Оружие есть?" Войдя в столовую, я застал в ней большое общество: двух или трех молодых эмгебешников в военной форме, немолодого полковника, а также подавленных и напуганных всем происходящим дворничиху, взятую, по-видимому, в качестве понятой, и нашу домработницу - молодую девушку. Полковник предъявил мне ордер на мой арест и обыск в квартире, который я даже не прочитал, не проявляя никакого интереса к его тексту и к его авторам, и лишь заметил дату выдачи ордера: 2 февраля. Как потом выяснилось, этой же датой был помечен ордер на арест Э. М. Гельштейна, но, по-видимому, большая перегрузка работой оперативников МГБ не дала им возможности одновременного ареста, и я оставался на свободе на сутки больше Э. М. Гельштейна.

Я не помню всех деталей процедуры ареста, да они и не интересны, протекали по отработанному шаблону. Спокойным и даже заботливым тоном опытного в этих делах человека полковник давал советы жене о необходимом ассортименте вещей ("джентльменский набор"), которые мне надо дать в "дальнюю дорогу", сказав, что никакой еды не нужно. Попрощавшись с женой и запомнив на всю жизнь ее многозначительное - "мужайся", сказанное в виде самого последнего напутствия, я в сопровождении полковника с узелком в руке отправился в неизведанное. При спуске по лестнице полковник в своем спокойном тоне сказал: "Если кто-нибудь из соседей встретится, скажете, что едете в командировку". Я ничего не ответил на этот совет, хотя он мне показался наивным: советские люди отлично знали, в какую командировку едут ночью в сопровождении полковника госбезопасности. Внизу у лифта уже не было ни лифтерши, ни "боксера". Вместе с полковником я сел в поджидавшую легковую машину. По дороге я задал скорее себе, чем ему, вопрос вслух: "В чем меня могут обвинить?" Полковник утешающе ответил: "Может быть, Вы нужны в качестве свидетеля". Я удивился также вслух: "Разве свидетелей арестовывают?" Ответ: "Иногда бывает необходимость в их изоляции". В тягостном молчании продолжался путь по ночной Москве, пока перед машиной не открылись знакомые всем москвичам глухие тяжелые ворота Лубянки (со стороны Сретенки), и машина въехала со своими пассажирами в ее двор. Так начался этап, конец которого тонул в бесконечном мраке, возможно, загробного мира.

Все последующее воспринимается сейчас (да воспринималось, по-видимому, и тогда), как мрачное сновидение с провалами. Сохранились лишь отдельные куски происходившего, без возможности воссоздать целую картину в ее последовательности. Я помню лишь, что до меня вначале не доходил в полной мере весь драматизм происшедшего со всеми его последствиями, и я обнаруживал у себя даже какой-то исследовательский интерес, какое-то любопытство к тому новому, что меня ждет. Еще по пути в Лубянку меня интриговал вопрос, какое конкретное обвинение мне предъявят. Ждать пришлось недолго. После короткого пребывания в боксе я попал в комнату, где за столом сидел с официально-каменным и деланно-строгим, презрительным лицом молодой военный в форме МГБ с погонами капитана. Войдя в комнату (т. е. будучи доставленным в нее), я привычно поздоровался. Это был автоматизм вежливости, не покидающий меня иногда даже на автомобильных трассах, где я на матерную ругань по моему адресу из соседней автомашины из-за какой-нибудь промашки отвечал вежливым "извините". Хозяин комнаты оказался следователем. В дальнейших контактах я узнал имя, отчество и фамилию "гражданина следователя", запомнил ее: Роман Евгеньевич Одленицкий. Это был молодой человек (лет около 30), с узким лицом, с налетом интеллигентности и плутовства. К его характеристике, возможно, я еще вернусь. На мой сдержанный привет он ответил едва заметным надменным кивком и нечленораздельным коротким мычанием. Видимо, большее не входило в ритуал обхождения с арестованными, исключавший проявления вежливости. Без всякого вступления он мне заявил: "Вы арестованы как еврейский буржуазный националист, враг советского народа; рассказывайте о Ваших преступлениях". Этой декларацией мое любопытство было удовлетворено, и у меня наступило какое-то облегчение, но отнюдь не из-за удовлетворенного любопытства. У меня "отлегло от сердца", когда я услышал формулировку обвинения. Мне казалось, что мне будет чрезвычайно легко доказать его вздорность, что я никогда не был еврейским буржуазным националистом, а тем более врагом советского народа. Поэтому я был уверен, что мне не доставит никакого труда опровергнуть возводимое на меня обвинение. Наперед скажу, что я, разумеется, заблуждался, так как не знал, что такое "еврейский буржуазный национализм" в интерпретации МГБ, в чем его конкретное содержание. Я бы мог привести много конкретных свидетельств моего российского и советского патриотизма, моей искренней преданности и глубокой привязанности к своей стране, начиная с детства, и эти чувства перехлестывали через многие оскорбления и многие мытарства, через которые мне, как еврею, пришлось пройти в течение жизни. Чувство собственного достоинства не позволяло мне никогда приводить эти свидетельства в доказательство чувства родины в любой обстановке. Они не изменили мне и в тюрьме. Эти чувства, общие всем людям еврейского происхождения, отдавшим своей родине весь свой, иногда недюжинный, талант; их великолепно выразили Маргарита Алигер в своей замечательной поэме "Твоя победа", И. Г. Эренбург в своем литературном памятнике "Люди, годы, жизнь" и многие другие. Поэтому с полной искренней убежденностью я ответил следователю, что еврейским буржуазным националистом я никогда не был, никаких преступлений против советского народа не совершал. Следователь повторил формулу обвинения и требование не запираться, а рассказывать о своих преступлениях. Я обратился к нему с предложением конкретизировать мои преступления, сказать, в чем конкретно меня обвиняют, и тогда я смогу ответить, совершал ли я такие преступления или нет. Это вызвало молниеносную реплику: "Э, нет, Вы сами все расскажете!" Я только в дальнейшем понял, что в МГБ сам обвиняемый должен изобретать свои преступления, здесь жрецы правосудия не желают этим себя затруднять. "Переплевывание" со следователем продолжалось около одного часа. Кончилось оно тем, что следователь пригрозил: "Либо Вы будете давать нужные показания, тогда Вы останетесь здесь; хотя здесь не санаторий, но условия более или менее приличные. Либо, если будете продолжать упорствовать, то я доложу начальству об этом, и Вы будете переведены на спецрежим". Угроза, смысл которой к тому же был не ясен, не подействовала. Следователь стал что-то писать, писал долго и дал мне подписать то, что называлось протоколом. Здесь я впервые познакомился с его своеобразным стилем, основоположника которого мне потом называли, но я забыл его фамилию для авторского увековечения. Протокол состоял из вопросов и ответов, и первые из них в их общем стиле и содержании я запомнил.

Вопрос. Вы, Рапопорт, арестованы как еврейский буржуазный националист, враг народа. Показывайте о Ваших преступлениях.

Ответ. Никаких преступлений я не совершал.

Вопрос. Лживое лецимерное заявление.

("Лецимерное" - это его орфография, а не моя, даже в этой обстановке мне не изменил мой редакторский стереотип - замечать ошибки).

Ответ. Никакого лецимерия нет.

Вопрос. Не увиливайте и рассказывайте о Ваших гнусных действиях.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.