Темы и вариации (3)

[1] [2] [3] [4]

1923 - 1928

Мелькает движущийся ребус, Идет осада, идут дни, Проходят месяцы и лета. В один прекрасный день пикеты, Сбиваясь с ног от беготни, Приносят весть: сдается крепость. Не верят, верят, жгут огни, Взрывают своды, ищут входа, Выходят, входят, идут дни, Проходят месяцы и годы. Проходят годы, все в тени. Рождается троянский эпос. Не верят, верят, жгут огни, Нетерпеливо ждут развода, Слабеют, слепнут, идут дни, И в крепости крошатся своды.

Мне стыдно и день ото дня стыдней, Что в век таких теней Высокая одна болезнь Еще зовется песнь. Уместно ль песнью звать содом, Усвоенный с трудом Землей, бросавшейся от книг На пики и на штык. Благими намереньями вымощен ад. Установился взгляд, Что если вымостить ими стихи, Простятся все грехи. Все это режет слух тишины, Вернувшейся с войны, А как натянут этот слух, Узнали в дни разрух.

В те дни на всех припала страсть К рассказам, и зима ночами Не уставала вшами прясть, Как лошади прядут ушами. То шевелились тихой тьмы Засыпанные снегом уши, И сказками метались мы На мятных пряниках подушек.

Обивкой театральных лож Весной овладевала дрожь. Февраль нищал и стал неряшлив. Бывало, крякнет, кровь откашляв, И сплюнет, и пойдет тишком Шептать теплушкам на ушко Про то да се, про путь, про шпалы, Про оттепель, про что попало; Про то, как с фронта шли пешком. Уж ты и спишь, и смерти ждешь, Рассказчику ж и горя мало: B ковшах оттаявших калош Припутанную к правде ложь Глотает платяная вошь И прясть ушами не устала. Хотя зарей чертополох, Стараясь выгнать тень подлиньше, Растягивал с трудом таким же Ее часы, как только мог; Хотя, как встарь, проселок влек, Чтоб снова на суглинок вымчать И вынесть вдоль жердей и слег; Хотя осенний свод, как нынче, Был облачен, и лес далек, А вечер холоден и дымчат, Однако это был подлог, И сон застигнутой врасплох Земли похож был на родимчик, На смерть, на тишину кладбищ, На ту особенную тишь, Что спит, окутав округ целый, И, вздрагивая то и дело, Припомнить силится: "Что, бишь, Я только что сказать хотела?" Хотя, как прежде, потолок, Служа опорой новой клети, Тащил второй этаж на третий И пятый на шестой волок, Внушая сменой подоплек, Что все по-прежнему на свете, Однако это был подлог, И по водопроводной сети Взбирался кверху тот пустой, Сосущий клекот лихолетья, Тот, жженный на огне газеты, Смрад лавра и китайских сой, Что был нудней, чем рифмы эти, И, стоя в воздухе верстой, Как бы бурчал: "Что, бишь, постой, Имел я нынче съесть в предмете?" И полз голодною глистой С второго этажа на третий, И крался с пятого в шестой. Он славил твердость и застой И мягкость объявлял в запрете. Что было делать? Звук исчез За гулом выросших небес. Их шум, попавши на вокзал, За водокачкой исчезал, Потом их относило за лес, Где сыпью насыпи казались, Где между сосен, как насос, Качался и качал занос, Где рельсы слепли и чесались, Едва с пургой соприкасались.

А сзади, в зареве легенд, Дурак, герой, интеллигент В огне декретов и реклам Горел во славу темной силы, Что потихоньку по углам Его с усмешкой поносила За подвиг, если не за то, Что дважды два не сразу сто. А сзади, в зареве легенд, Идеалист-интеллигент Печатал и писал плакаты Про радость своего заката.

В сермягу завернувшись, смерд Смотрел назад, где север мерк И снег соперничал в усердьи С сумерничающею смертью. Там, как орган, во льдах зеркал Вокзал загадкою сверкал, Глаз не смыкал и горе мыкал И спорил дикой красотой С консерваторской пустотой Порой ремонтов и каникул. Невыносимо тихий тиф, Колени наши охватив, Мечтал и слушал с содроганьем Недвижно лившийся мотив Сыпучего самосверганья. Он знал все выемки в органе И пылью скучивался в швах Органных меховых рубах. Его взыскательные уши Еще упрашивали мглу, И лед, и лужи на полу Безмолвствовать как можно суше.

Мы были музыкой во льду. Я говорю про всю среду, С которой я имел в виду Сойти со сцены, и сойду. Здесь места нет стыду. Я не рожден, чтоб три раза Смотреть по-разному в глаза. Еще двусмысленней, чем песнь, Тупое слово "враг" . Гощу. Гостит во всех мирах Высокая болезнь. Всю жизнь я быть хотел как все, Но век в своей красе Сильнее моего нытья И хочет быть, как я. Мы были музыкою чашек Ушедших кушать чай во тьму Глухих лесов, косых замашек И тайн, не льстящих никому. Трещал мороз, и ведра висли. Кружились галки, и ворот Стыдился застуженный год. Мы были музыкою мысли, Наружно сохранявшей ход, Но в стужу превращавшей в лед Заслякоченный черный ход. Но я видал девятый съезд Советов. B сумерки сырые Пред тем обегав двадцать мест, Я проклял жизнь и мостовые, Однако сутки на вторые, И помню, в самый день торжеств, Пошел взволнованный донельзя К театру с пропуском в оркестр. Я трезво шел по трезвым рельсам, Глядел кругом, и все окрест Смотрело полным погорельцем, Отказываясь наотрез Когда-нибудь подняться с рельс. С стенных газет вопрос карельский Глядел и вызывал вопрос В больших глазах больных берез. На телеграфные устои Садился снег тесьмой густою, И зимний день в канве ветвей Кончался, по обыкновенью, Не сам собою, но в ответ На поученье. B то мгновенье Моралью в сказочной канве Казалась сказка про конвент. Про то, что гения горячка Цемента крепче и белей. (кто не ходил за этой тачкой, Тот испытай и поболей.) Про то, как вдруг в окнце недели На слепнущих глазах творца Родятся стены цитадели Иль крошечная крепостца. Чреду веков питает новость, Но золотой ее пирог, Пока преданье варит соус, Встает нам горла поперек. Теперь из некоторой дали Не видишь пошлых мелочей. Забылся трафарет речей, И время сгладило детали, А мелочи преобладали.

Уже мне не прописан фарс В лекарство ото всех мытарств. Уж я не помню основанья Для гладкого голосованья. Уже я позабыл о дне, Когда на океанском дне В зияющей японской бреши Сумела различить депеша (какой ученый водолаз) Класс спрутов и рабочий класс. А огнедышащие горы, Казалось, вне ее разбора. Но было много дел тупей Классификации помпей. Я долго помнил назубок Кощунственную телеграмму: Мы посылали жертвам драмы В смягченье треска фудзиямы Агитпрофсожеский лубок.

Проснись, поэт, и суй свой пропуск. Здесь не в обычае зевать. Из лож по креслам скачут в пропасть Мста, ладога, шексна, ловать. Опять из актового зала В дверях, распахнутых на юг, Прошлось по лампам опахало Арктических петровых вьюг. Опять фрегат пошел на траверс. Опять, хлебнув большой волны, Дитя предательства и каверз Не узнает своей страны.

Все спало в ночь, как с громким порском Под царский поезд до зари По всей окраине поморской По льду рассыпались псари. Бряцанье шпор ходило горбясь, Преданье прятало свой рост За железнодорожный корпус, Под железнодорожный мост. Орлы двуглавые в вуали, Вагоны пульмана во мгле Часами во поле стояли, И мартом пахло на земле. Под порховом в брезентах мокрых Вздувавшихся верст за сто вод Со сна на весь балтийский округ Зевал пороховой завод. И уставал орел двуглавый, По псковской области кружа, От стягивавшейся облавы Неведомого мятежа. Ах, если бы им мог попасться Путь, что на карты не попал. Но быстро таяли запасы Отмеченных на картах шпал. Они сорта перебирали Исщипанного полотна. Везде ручьи вдоль рельс играли, И будущность была мутна. Сужался круг, редели сосны, Два солнца встретились в окне. Одно всходило из-за тосна, Другое заходило в дне. Чем мне закончить мой отрывок? Я помню, говорок его Пронзил мне искрами загривок, Как шорох молньи шаровой. Все встали с мест, глазами втуне Обшаривая крайний стол, Как вдруг он вырос на трибуне И вырос раньше, чем вошел. Он проскользнул неуследимо Сквозь строй препятствий и подмог, Как этот, в комнату без дыма Грозы влетающий комок. Тогда раздался гул оваций, Как облегченье, как разряд Ядра, не властного не рваться B кольце поддержек и преград. И он заговорил. Мы помним И памятники павшим чтим. Но я о мимолетном. Что в нем B тот миг связалось с ним одним? Он был как выпад на рапире. Гонясь за высказанным вслед, Он гнул свое, пиджак топыря И пяля передки штиблет. Слова могли быть о мазуте, Но корпуса его изгиб Дышал полетом голой сути, Прорвавшей глупый слой лузги. И эта голая картавость Отчитывалась вслух во всем, Что кровью былей начерталось: Он был их звуковым лицом. Столетий завистью завистлив, Ревнив их ревностью одной, Он управлял теченьем мыслей И только потому страной. Тогда его увидев въяве, Я думал, думал без конца Об авторстве его и праве Дерзать от первого лица. Из ряда многих поколений Выходит кто-нибудь вперед. Предвестьем льгот приходит гений И гнетом мстит за свой уход.

Д е в я т ь с о т п я т ы й г о д

июль 1925 - февраль 1926

* * *

В нашу прозу с ее безобразьем С октября забредает зима. Небеса опускаются наземь, Точно занавеса бахрома.

Еще спутан и свеж первопуток, Еще чуток и жуток, как весть, В неземной новизне этих суток, Революция, вся ты, как есть.

Жанна д'Арк из сибирских колодниц, Каторжанка в вождях, ты из тех, Что бросались в житейский колодец, Не успев соразмерить разбег.

Ты из сумерек, социалистка, Секла свет, как из груды огнив. Ты рыдала, лицом василиска Озарив нас и оледенив.

Отвлеченная грохотом стрельбищ, Оживающих там, вдалеке, Ты огни в отчужденьи колеблешь, Точно улицу вертишь в руке.

И в блуждании хлопьев кутежных Тот же гордый, уклончивый жест: Как собой недовольный художник, Отстраняешься ты от торжеств.

Как поэт, отпылав и отдумав, Ты рассеянья ищешь в ходьбе. Ты бежишь не одних толстосумов: Все ничтожное мерзко тебе.

Отцы

Это было при нас. Это с нами вошло в поговорку, И уйдет. И однако, За быстрою сменою лет, Стерся след, Словно год Стал нулем меж девятки с пятеркой, Стерся след, Были нет, От нее не осталось примет. Еще ночь под ружьем И заря не взялась за винтовку. И однако, Вглядимся: На деле гораздо светлей. Этот мрак под ружьем Погружен В полусон Забастовкой. Эта ночь Наше детство И молодость учителей. Ей предшествует вечер Крушений, Кружков и героев, Динамитчиков, Дагерротипов, Горенья души. Ездят тройки по трактам, Но, фабрик по трактам настроив, Подымаются саввы И зреют викулы в глуши. Барабанную дробь Заглушают сигналы чугунки. Гром позорных телег Громыхание первых платформ. Крепостная россия Выходит С короткой приструнки На пустырь И зовется Россиею после реформ. Это народовольцы, Перовская, Первое марта, Нигилисты в поддевках, Застенки, Студенты в пенсне. Повесть наших отцов, Точно повесть Из века стюартов, Отдаленней, чем пушкин, И видится Точно во сне.

Да и ближе нельзя: Двадцатипятилетье в подпольи. Клад в земле. На земле Обездушенный калейдоскоп. Что бы клад откопать, Мы глаза Напрягаем до боли. Покорясь его воле, Спускаемся сами в подкоп.

Тут бывал достоевский. Затворницы ж эти, Не чаяв, Что у них, Что ни обыск, То вывоз реликвий в музей, Шли на казнь И на то, Чтоб красу их подпольщик нечаев Скрыл в земле, Утаил От времен и врагов и друзей.

Это было вчера, И, родись мы лет на тридцать раньше, Подойди со двора, В керосиновой мгле фонарей, Средь мерцанья реторт Мы нашли бы, Что те лаборантши Наши матери Или Приятельницы матерей.

Моросит на дворе. Во дворце улеглась суматоха. Тухнут плошки. Теплынь. Город вымер и словно оглох. Облетевшим листом И кладбищенским чертополохом Дышит ночь. Ни души. Дремлет площадь, И сон ее плох. Но положенным слогом Писались и нынче доклады, И в неведеньи бед За невою пролетка гремит. А сентябрьская ночь Задыхается Тайною клада, И степану халтурину Спать не дает динамит. Эта ночь простоит В забытьи До времен порт-артура. Телеграфным столбам Будет дан в вожаки эшафот. Шепот жертв и депеш, Участясь, Усыпит агентуру, И тогда-то придет Та зима, Когда все оживет. Мы родимся на свет. Как-нибудь Предвечернее солнце Подзовет нас к окну. Мы одухотворим наугад Непривычный закат, И при зрелище труб Потрясемся, Как потрясся, Кто б мог Оглянуться лет на сто назад. Точно лаокоон Будет дым На трескучем морозе, Оголясь, Как атлет, Обнимать и валить облака. Ускользающий день Будет плыть На железных полозьях Телеграфных сетей, Открывающихся с чердака. А немного спустя, И светя, точно блудному сыну, Чтобы шеи себе Этот день не сломал на шоссе, Выйдут с лампами в ночь И с небес Будут бить ему в спину Фонари корпусов Сквозь туман, Полоса к полосе.

Детство
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.