XXXIII

[1] [2]

XXXIII

Как-то, в середине декабря, в три часа по полудни заявился Накдимон Люблин, в армейском дождевике, с лицом огрубевшим и красным, исхлестанным холодными ветрами. Он привез в подарок жестяную банку оливкового масла, которое отжал им на собственной давильне, расположенной на северной окраине Метулы. А еще привез он несколько собранных на исходе лета стеблей колючек; они были уложены в черный футляр, разбитый и потертый, служивший когда-то футляром для скрипки. Накдимон не знал, что Нета утратила интерес к коллекционированию колючек.

Он прошел по коридору, подозрительно заглядывая в каждую из спален, отыскал гостиную и вступил в нее таким решительным шагом, будто давил подошвами крупные комья земли. Свои колючки в скрипичном футляре и жестянку с оливковым маслом, завернутую в мешковину, он без колебаний положил на кофейный столик, сбросил дождевик на пол рядом с креслом, в котором удобно устроился, вытянув ноги. По обыкновению, он называл женщин «девочками», а к Иоэлю обращался: «капитан». Полюбопытствовал, велика ли месячная плата, которую Иоэль выкладывает за съем этой бонбоньерки.

— И раз уж мы заговорили о бизнесе… — он вытащил из заднего кармана брюк и усталым движением положил на стол пачку пятидесятишекелевых банкнот, измятых и перетянутых резинкой, — долю Авигайль и Иоэля за полгода от тех доходов, что приносили фруктовый сад и пансион в Метуле, наследство Шалтиэля Люблина. На банкноте, лежавшей в пачке сверху, был жирными цифрами расписан счет, словно, карандаш плотника разметил линии на доске. — А теперь, — прогнусавил Накдимон, привычно используя арабское слово, — ялла! Проснитесь, девочки! Мужик умирает с голоду.

В ту же секунду все три женщины заметались, будто муравьи, которым перекрыли вход в родной муравейник. Они сновали между кухней и гостиной, едва не сталкиваясь в спешке. На кофейном столике, с которого убрали Накдимовы подношения, в мгновение ока была расстелена скатерть, и на ней тотчас же появились тарелки, тарелочки, стаканы, бутылки с напитками, салфетки, приправы, горячие лепешки — питы, всевозможные соленья, столовые приборы, хотя то только час назад закончили обедать на кухне. Иоэль наблюдал за всем с нарастающим изумлением: его поражала безграничная власть низкорослого, краснорожего, невоспитанного грубияна над женщинами, вовсе не склонными к покорности. И ему даже пришлось пристыдить себя, подавляя поднимавшуюся в нем легкую досаду: «Что за глупость, не ревнуешь же ты в самом деле…»

— Тащите все, что есть, — приказал гость тягучим, насморочным голосом, — только не заставляйте меня напрягаться и принимать решения: когда Мухаммед помирает с голоду, он проглотит и хвост скорпиона. А ты садись сюда, капитан, оставь хлопоты девочкам. Нам с тобой надо кое о чем переговорить.

Иоэль подчинился и присел на диван напротив шурина.

— Значит, так, — начал Накдимон, но передумал и, сказав: — Сейчас, минутку… — умолк минут на десять.

Все его внимание сосредоточилось на стоявшей перед ним жареной курице, на картошке в мундире, на свежих и вареных овощах, которые он поглощал в полном молчании, со знанием дела, заливая все это пивом. Между двумя бутылками пива он залпом опрокинул в глотку два бокала пузырящегося оранжада, а пита в левой руке служила ему попеременно и ложкой, и вилкой, и промежуточной закуской. Время от времени он рыгал, издавая басовитые вздохи животного удовольствия.

Сосредоточенно, задумчиво, пристально наблюдал Иоэль за трапезой, словно искал в появлении гостя какую-то ускользающую от глаз подробность, сулящую наконец-то подтвердить или опровергнуть давнее-давнее подозрение. Было нечто такое в скулах Люблина, или посадке головы и развороте плеч, или в его заскорузлых крестьянских ладонях, а возможно, во всем облике, что, действовало на Иоэля подобно ускользающей мелодии, похожей на другую, давнюю, канувшую в небытие. Не было никакого сходства между красномордым крепышом и его умершей сестрой, хрупкой белокожей женщиной с нежным лицом и медлительными движениями человека, сосредоточенного на своем внутреннем мире. Иоэль почувствовал, как его переполняет раздражение, и тут же рассердился на себя за это, поскольку в течение многих лет вырабатывал умение никогда не терять головы. Он ждал, когда гость кончит есть, а женщины между тем расселись вокруг обеденного стола, словно зрители на галерке, на некотором расстоянии от мужчин, расположившихся по обеим сторонам кофейного столика. Пока гость не догрыз последнюю куриную косточку и, вытерев тарелку питой, не приступил к уничтожению яблочного компота, в комнате не было произнесено ни одного слова. Иоэль сидел напротив шурина, дав отдых своим нескладным рукам, которые лежали ладонями вверх на коленях. Походил он на вышедшего в запас бойца особого, элитного боевого подразделения; лицо было волевым, загорелым; жесткая вьющаяся прядь, тронутая ранней сединой, поднималась надо лбом, словно рог, и никогда не падала, в прищуре глаз таилась легкая ирония, тень улыбки, в которой не участвовали губы. С течением времени выработалась у него привычка сидеть подолгу время в позе, исполненной трагического покоя: ноги согнуты в коленях под прямым углом; на каждом колене покоится неподвижная, тыльной стороной вниз, рука; спина выпрямлена, но не напряжена"; плечи опущены, расслаблены; на лице не дрогнет ни один мускул. Так и сидел он, пока Люблин не вытер рот рукавом, а рукав — салфеткой, затем высморкался в ту же салфетку, смял ее, бросил, так что она угодила в стакан, до половины наполненный оранжадом, и медленно погрузилась на дно, уселся поудобнее, рыгнул (звук был резкий, словно хлопнула дверь) и возобновил разговор почти теми же словами, которые произнес в самом начале трапезы:

— Ладно. Гляди. Значит так…

Оказалось, что Авигайль Люблин и Лиза Рабинович, независимо друг от друга, в начале месяца послали в Метулу письма по поводу установки надгробия на могиле Иврии в Иерусалиме к первой годовщине ее смерти, к шестнадцатому февраля. Он, Накдимон, не станет предпринимать что-либо за спиной Иоэля. И вообще, предпочел бы, чтобы всем этим делом занялся Иоэль. Сам же готов оплатить половину. Или все. Ему это безразлично. Да и ей, сестре, которая умерла, уже все безразлично. Будь ей хоть что-нибудь небезразлично, может, еще пожила бы. Но стоит ли сейчас копаться в ее мыслях? Что там ни говори, она — даже при жизни — со всех сторон выставляла предупреждающие знаки: «Входа нет». А у него сегодня были дела в Тель-Авиве: забрать свой пай из дела, связанного с грузовыми перевозками, организовать доставку матрацев в пансионат, получить разрешение на устройство небольшой каменоломни, — вот он и решил заскочить сюда, перекусить и покончить со всем. Вот такая история.

— Так что скажешь, капитан?

— Поставим надгробный памятник. Почему нет? — ответил Иоэль спокойно.

— Ты это устроишь или я?

— Как хочешь.

— Смотри, у меня во дворе есть здоровенный камень из арабской деревни Кфар-Аджер. Черный, с блестками. Вот такой величины, примерно.

— Хорошо. Привези его.

— Не нужно ли написать на нем что-нибудь?

Вмешалась Авигайль:

— С надписью надо решить побыстрее, до конца недели, иначе не успеем к годовщине смерти.

— Это кощунство! — неожиданно для всех сухо и горько заявила Лиза со своего места.

— Что кощунство?

— Говорить о ней плохо после ее смерти.

— Кто говорит о ней плохо?

— Правду сказать, — ответила Лиза негодующе, словно строптивая девчонка, решившая поставить взрослых в неловкое положение, — она в общем-то никого особенно не любила. Нехорошо так говорить, но еще хуже говорить неправду. Так и было. Может, одного только отца она любила. И никто из присутствующих не подумал о том, что, возможно, ей было бы приятней покоиться в Метуле, рядом с отцом, а не в Иерусалиме, среди всякого простонародья. Но здесь каждый думает только о себе.

— Девочки, — сонно прогнусавил Накдимон, — может, дадите нам поговорить спокойно две минуты? А потом болтайте сколько душе угодно.

— Ладно, — с опозданием ответил Иоэль на реплику Авигайль. — Нета, ты представляешь здесь литературные круги. Напиши что-нибудь подходящее, а я закажу, чтобы надпись высекли на камне, который привезет Люблин. И покончим с этим. Завтра тоже будет день.

— К этому не прикасаться, девочки, — предупредил Накдимон женщин, начавших убирать со стола остатки обеда, и положил руку на баночку из-под меда, которую прикрывал лоскуток брезента, перетянутый у горлышка: — Здесь натуральный змеиный «сок». Зимой, когда гады спят, я хватаю их среди мешков на складах и дою гадюк, одну, другую, а потом везу змеиный яд на продажу… Кстати, капитан, объясни мне, почему это вы толчетесь все вместе, сбившись в кучу?

Иоэль колебался. Посмотрел на часы, поразглядывал угол между часовой и минутной стрелкой, даже последил немного за прыжками секундной стрелки, но так и не уловил, который же час. После чего ответил, что вопрос ему непонятен.

— Все семейство заткнуто в одну дыру. Чего ради? Один на другом. Как у арабчиков. И бабки, и детки, и козы, и цыплята, и все прочие. Что в этом хорошего?

Вдруг раздался визгливый голос Лизы:

— Кто пьет растворимый кофе, а кто — по-турецки? Прошу проголосовать.

И Авигайль вставила:

— Что это за бородавка появилась у тебя на щеке, Накди? Там была коричневая родинка, а теперь она превратилась в бородавку. Надо показаться врачу. Как раз на этой неделе по радио говорили о бородавках — их ни в коем случае нельзя оставлять без внимания. Запишись к Пухачевскому, пусть он тебя проверит.

— Умер, — ответил Накдимон. — И давно уже.

Иоэль сказал:

— Ладно, Люблин. Привози свой черный камень, а мы закажем, чтобы высекли на нем только имя и даты рождения и смерти. Этого достаточно. И я бы хотел обойтись без поминальной церемонии. По крайней мере, без канторов и кладбищенских нищих.

— Позор-р! — прокаркала Лиза.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.