& Копелев Лев. Мы жили в Москве (15)

[1] [2] [3] [4]

Двадцать второго октября мы сели в поезд. И я оглядывалась: кто из наших попутчиков, кто из соседей по купе к нам приставлен, кто из них подойдет завтра с ордером на арест?

Так было в первый - и последний - раз. Потом уже, в худшие времена, я подобных страхов не испытывала.

Мы почти не сомневались, что Л., а скорее, и нам обоим, лекций читать не придется.

На перроне в Ереване нас встречали две женщины с цветами.

- Приветствуем вас! Как доехали? Но мы должны извиниться, нам самим неприятно...

Мы переглядываемся, все ясно...

- ...расписание так составлено, что ваши первые лекции начнутся через сорок минут, мы успеем только отвезти чемоданы в гостиницу, а пообедать вам придется позже. Извините...

В Ереване, кроме лекций, мы оба ходили в театры, в музеи, на концерты органной музыки, в Эчмиадзине слушали проповедь католикоса Вазгена, осматривали средневековый скальный храм Гегард и развалины Гарни.

И в последний раз мы видели Мартироса Сарьяна.

Мы познакомились с ним, когда были в Ереване в 1961 году. Тогда его младший сын Сарик - он учился вместе с Р. в аспирантуре - привел нас в мастерскую отца. Тот встретил нас очень приветливо, долго показывал старые и новые картины. Из дальней комнаты принес самую первую, которую выставлял еще в XIX веке, когда учился в Петербурге, - "Пасека" - буро-желтые ульи на густо-зеленой траве. Никаких примет Армении. Пожалуй, только опытный искусствовед мог бы в яростной желтизне различить завязи настоящей сарьяновской живописи.

Зато в картинах последующих периодов - стамбульского, парижского, ереванского - все гуще, все горячее расцветка земли и неба, одежд и зданий, все резче светотени и все чаще проступают очертания гор, все явственнее жаркие, пряные лучи левантийского, закавказского солнца.

В большой, высокооконной, светлой мастерской ликующе яркие полотна, казалось, усиливают освещение.

Нас поразил тройной автопортрет: Сарьян написал себя молодым, зрелым и старым. Нам казалось явственным - на каждый из трех разных своих обликов художник смотрит хоть и приязненно, однако словно бы отстраненно, иронично, а главное, ему всего любопытнее, что именно изменяется в чертах, в цвете лица, в выражении глаз, а что остается почти или вовсе неизменным.

Старый мастер становился все более оживленным, жена принесла вино, он говорил, что, конечно, многому научился в Петербурге, в Париже, в Стамбуле, но по-настоящему нашел себя только на родине, в этой долине, откуда виден Арарат, а вокруг армянские горы, армянские краски, армянская речь.

Его ученик, смуглый, черно-кудрявый парень, прощаясь, поцеловал ему руку.

Сарьян сказал: "Очень способный парень. Но я люблю его еще за то, что он - настоящий армянин, он - горец, не горожанин, и не мог бы жить ни в какой другой стране...

Мой покойный друг Аветик Исаакян, бывало, говорил: "Как может англичанин быть счастливым, если, проснувшись утром, он вдруг поймет, что он не армянин!"

Посмеялись. Но Сарик, высокий, бледный, рано полысевший, провожая нас, сказал печально: "Вот вы теперь немножко почувствовали, что такое армянский национализм. Отец ведь все-таки еще и настоящий европеец, он мягче других, но и для него Ереван - пуп земли".

Два года спустя Сарик погиб в автомобильной катастрофе. В этот приезд в шестьдесят девятом году нам трудно было решиться пойти к родителям, нашим приходом напоминая им о горе. Но нам позвонили: мастер знает, что вы здесь и будет рад вас видеть.

Сарьян очень одряхлел. Они с женой сидели у телевизора. Оживился, когда речь зашла о Сахарове, вспомнил Мандельштама, надписал свой альбом в подарок Надежде Яковлевне.

Через неделю мы переехали в гостиницу физиков; туда нас перевезла Марина, жена Артема Исаковича Алиханяна, членкора Академии наук, директора Института физики.

Он приехал из Москвы с печальными вестями: Корней Иванович Чуковский умер, а в Рязани Александра Солженицына, говорят, исключили из Союза писателей.

Мы знали, что Корней Иванович болен желтухой, что это в 87 лет смертельно опасно. Мы понимали неотвратимость, и все же сообщение о его смерти оказалось внезапным потрясением.

Мы послали телеграмму Лидии Корнеевне, звонить не решались, мучило бессилие - не найти слов. Очень страшно было за нее - отец занимал огромное место в ее жизни. К тому же теперь она оставалась беззащитной.

Алиханян был дружелюбен, по-свойски гостеприимен:

- А я ведь знаком с Александром Исаевичем. Несколько моих друзей-академиков хотели с ним встретиться. Я решил устроить встречу у себя. Он согласился. И когда он пришел, первое, что он сказал: "Я заключенным работал на постройке этого дома. Был паркетчиком. Вот и в этой квартире клал паркет. Ну, как вы оцениваете качество работ?" Мы вдвоем осмотрели, прошли по всей квартире, ковры поднимали. Я тогда же подумал: этот паркет никогда не перекладывать. Пусть останется музейный экспонат пол, работа Солженицына.

В первый же вечер Алиханян сказал нам: "Вам в Москву возвращаться опасно. Исключили его, теперь исключат вас. Сейчас идет закручивание гаек. В таких случаях, это уж я точно знаю, надо переждать, надо смыться. У меня в горах есть маленькая станция. Мы наблюдаем космические излучения. Там всего несколько человек, надежные ребята. Запасы продуктов на много лет. Хорошая библиотека, стереопроигрыватель, отличные пластинки. Мы вас сейчас туда отвезем, никто ничего и знать не будет. Зимой туда вообще дороги нет, в случае крайней необходимости - только вертолетом. Живите там год-два, мы вам по радио будем сообщать про ваших родных".

Соблазн был велик: высокогорная зимовка, идеальные условия, чтобы писать - и вместе, и порознь. Но как оторваться от родных, от друзей? Нет, мы не хотели, не могли так укрываться.

* * *

Р. Алиханян предложил мне прочитать лекцию о Хемингуэе в клубе физиков. Он сидел в первом ряду, задавал много вопросов, щеголяя своей осведомленностью. Он сам много знал об Америке. А меня дразнил: "Почему вы принимаете за данное, что Хемингуэй - хороший писатель? А я считаю, что он писатель плохой, докажите обратное".

Я злилась и не умела скрыть этого.

Потом он позвонил в гостиницу: "Давайте мириться, приходите на вино".

Л. Он пригласил нас и Сильву Капутикян осмотреть "его" синхрофазотрон, водил по огромному зданию и по таким помещениям, куда вход был строжайше воспрещен.

В своем кабинете прочитал нам лекцию о том, что такое синхрофазотрон, говорил с гордостью: "Двадцать семь лет тому назад здесь стоял маленький домик, где работал только один серьезный физик, а сейчас в нашем институте тысяча триста сотрудников, из них сто двадцать - физики, десять - настоящие крупные ученые".

Он и мне предложил прочесть лекцию в клубе физиков. Шестого ноября, в тот день, когда по всей стране шли традиционные торжественные собрания, посвященные государственному празднику, я читал ереванским физикам доклад: "Франц Кафка и современные течения в западной литературе".

Алиханян старался нам понравиться: рассказывал о молодости, когда дружил с "Дау" (Ландау), о дружбе с Шостаковичем, с Ростроповичем, о своей любви к музыке, к литературе. Рассказывал, как сопротивлялся всесильному Берии, отстаивая права своего института на жилплощадь.

Он и впрямь был умен, деловит, разносторонен, энергичен. И все же он оставался чужим.

В Москву мы возвращались окрепшие, наполненные новыми впечатлениями.

Из дневника Р.

11 ноября. Пришла Лидия Корнеевна. Первое ощущение - удар. Она стоит, но такая, будто в гробу. В ней что-то очень резко изменилось, не могу определить, что. Но как только она начинает говорить - она прежняя, такая же, как всегда. Нет, еще более поражающая.

Подробно рассказывает о смерти Корнея Ивановича, о похоронах. Ей необходимо выговориться.

Ушел Чуковский - старейшина нашей словесности, лауреат Ленинской премии, почетный доктор Оксфордского университета, ежегодно отдыхавший в Барвихинском санатории для сановников. Он и умер в кремлевской больнице. И он же постоянно помогал опальным - Михаилу Зощенко, Анне Ахматовой, защищал Бродского, Синявского и Даниэля, помогал семьям заключенных. На его даче и на городской квартире подолгу жил Солженицын, которому он и завещал крупную сумму.

Сначала была только боль: его нет.

Потом все явственнее нарастало чувство сиротства. Чуковский был с тех пор, как мы себя помним. Он был сначала сказкой, книжкой, был рядом, на полке, - и недосягаемо далеко. А потом стал собеседником, наставником, совсем недавно - добрым знакомым, взыскательным критиком наших работ.

Мы знали, что он очень стар, знали, что хворает. Но мы не представляли себе, что может быть Переделкино без Чуковского, литература без Чуковского.

В годы оттепели пошатнулись было некоторые частоколы, стены, отделявшие власть от подвластных. Когда с 1955 года стало возможно ходить в Кремль, сперва по пропускам, а потом и вовсе свободно, с утра и до наступления темноты, мы воспринимали это не просто как возможность поглядеть на царь-пушку, царь-колокол, зайти в кремлевские соборы, но и как обнадеживающее знамение. Открытые ворота Кремля, доступность ранее таинственной, неприступной твердыни подкрепляли надежды, что более открытой, более доступной станет и сама власть.

Чуковский был одним из немногих, кто мог, кто был готов посредничать между властями и вольнодумными интеллигентами.

Эти немногие уходили.

В 1963 году умерли Всеволод Иванов и Назым Хикмет, в 1965 году - Фрида Вигдорова, в 1968 году - Константин Паустовский и вот теперь - Корней Иванович.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.