& Копелев Лев. Мы жили в Москве (14)

[1] [2] [3] [4]

А для нас в Москве, начиная с января 1968 года, праздничными были новости из Чехословакии.

Л. В январе 1968 года в Москве судили Галанскова, Гинзбурга, Лашкову, Добровольского. Главным обвинением против Александра Гинзбурга была составленная им "Белая книга" о деле Синявского и Даниэля, которую он послал в ЦК, в КГБ и передал в самиздат. Это было собрание документов о процессе - обвинительных и защищающих, ничего, кроме документов.

Защитник Гинзбурга, адвокат Золотухин, говорил:

"Гражданин может безразлично смотреть, как под конвоем уводят невинного человека, и может вступиться за этого человека. Я не знаю, какое поведение покажется суду более предпочтительным. Но я думаю, что поведение неравнодушного более гражданственно..."

Таких речей в советских судах по политическим обвинениям никогда раньше не слышали. Адвокаты Д. Каминская, Швейский, а за ними и некоторые другие, решительно отстаивали своих подзащитных, дух и букву закона.

Новое гражданское сознание возникло и вырастало за годы после смерти Сталина, после XX и XXII съездов, - сознание тех, кто читал "Теркина на том свете", "Один день Ивана Денисовича", "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург, "Софью Петровну" Лидии Чуковской, "Верный Руслан" Георгия Владимова, "Воспоминания" Надежды Мандельштам и др. Это сознание воплотилось в первые месяцы 1968 года во множестве открытых, коллективных и личных писем-протестов, предостережений.

Галансков, Гинзбург, Добровольский были осуждены.

У дверей зала, где только что закончился суд, 10 января 1968 года Лариса Богораз и Павел Литвинов отдали иностранным корреспондентам свое письмо:

"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости... Сегодня в опасности не только судьба подсудимых - процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться..."

На следующий день это письмо передавали зарубежные радиостанции. И это было новым, беспримерным событием.

В январе, феврале, марте шестьдесят восьмого года появилось множество таких писем. Нам приносили их - часто на папиросной бумаге, едва читаемые копии, - мы и наши друзья их перепечатывали, передавали другим, пересылали в другие города.

Председатель латвийского колхоза "Яуна Гуарде" ("Молодая гвардия") Иван Яхимович писал:

"Со времен Радищева суд над писателями в глазах передовых мыслящих людей всегда был мерзостью...

Уничтожить САМИЗДАТ можно лишь одним путем: развертыванием демократических прав, а не свертыванием их, соблюдением конституции, а не нарушением ее..."

Режиссер Евгений Шифферс: Открытое письмо товарищу по профессии: "...Мне необходимо знать (знать, чтобы жить), опять ли моя Родина по неведению судит своих детей, как в недалеком прошлом. И если это не так, если Родина знает и молчит, то я хочу просить мою Родину приобщить меня к делу невинно осужденных".

Особенно широко разошлось письмо Петра Якира, Ильи Габая и Юлия Кима *.

* Петр Якир - сын известного военачальника гражданской войны, расстрелянного в 1937. Сам в юности много лет провел в лагерях и ссылках. В 60-е годы считался лидером демократического движения. В его квартире постоянно собирались диссиденты, бывали иностранные корреспонденты. Арестован в 1972.

Якир вскоре "раскаялся", дал показания, после которых более 100 человек подверглись обыскам и допросам. Его показания передавались по телевидению. Умер в Москве в 1982 году.

Илья Габай, поэт и замечательный учитель, отбыл лагерный срок. В 1973 году покончил с собой.

Юлий Ким, талантливый поэт, композитор, артист, к концу 70-х отошел от общественной деятельности.

"...Наивным надеждам на полное оздоровление общественной жизни, вселенным в нас XX и XXII съездами, не удалось сбыться. Медленно, но неуклонно идет процесс реставрации сталинизма. Главный расчет при этом делается на нашу общественную инертность, короткую память, горькую привычку нашу к несвободе... Мы обращаемся к вам, людям творческого труда, которым наш народ бесконечно верит; поднимите свой голос против надвигающейся опасности новых Сталиных и новых ежовых... Помните: в тяжелых условиях лагерей строгого режима томятся люди, посмевшие думать. Каждый раз, когда вы молчите, возникает ступенька к новому судебному процессу. Исподволь, с вашего молчаливого согласия может наступить новый тридцать седьмой год".

К марту 68-го года подобные обращения написали и подписали около тысячи человек.

Общая атмосфера в редакциях, в институтах, в Союзе писателей, в квартирах наших друзей была тревожной, напряженной, но радостной, возбужденной. Многое, казалось, напоминало настроения весны 56-го года. Но существенно новым был резонанс - голоса зарубежных радиостанций (в 56-м году их мало кто слушал). Об этом писал Иван Яхимович:

"...Я живу в провинции, где на один электрифицированный дом - десять неэлектрифицированных, куда зимой-то и автобусы не могут добраться, где почта опаздывает на целые недели, и если информация докатилась самым широким образом до нас, можете себе представить, что вы наделали, какие семена посеяли по стране..."

В мае 1968 года я был исключен из партии и сразу же вслед за этим приказом директора уволен из Института. Увольнение я пытался обжаловать, так как оно противоречило уставам: научных сотрудников увольняет не директор, а ученый совет. Разумеется, ни профсоюз, ни Министерство, ни суд, куда я тоже подал жалобу, ничего не попытались изменить. Но я не ощущал себя ни гонимым, ни отверженным. В таком положении были многие вокруг нас. И каждому из "наказанных" спешили помочь не только ближайшие друзья. В некоторых редакциях мне предлагали подписывать задним числом (чтобы могли сказать: "дело давнее") договоры на переводы, на составление реферативных обзоров, то есть на такие работы, которые можно было публиковать под псевдонимами либо даже только использовать "на правах рукописи", и спешили выплачивать авансы.

Поэт Борис Слуцкий, раньше очень редко бывавший у нас, пришел и выложил две тысячи рублей. "Это не подарок, должен будешь отработать. Нужны подстрочники к стихам разных иностранных поэтов. Это лишь часть гонорара".

У одного уволенного "за подпись" научного работника были маленькие дети, и семья не решалась снять на лето дачу. Заработков жены не хватило бы. Им принесли пухлый конверт, набитый разными купюрами: на оплату дачи.

В то лето я не встречал ни отчаявшихся, ни запуганных.

И все это время не ослабевало напряженное ожидание: что в Чехословакии?

21 августа 1968 года мы были в Дубне, в городе физиков. В 1947 году я, заключенным, строил какие-то из тамошних зданий, не мог узнать, какие.

Чешские сотрудники Института ядерных исследований - больше двадцати протестовали против вторжения. Они ездили в Москву, в посольстве их успокаивали, но, по их рассказам, там были также потрясены и возмущены.

25 августа у Лобного места на Красной площади семеро молодых людей Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Константин Бабицкий, Владимир Дремлюга, Вадим Делоне, Павел Литвинов, Виктор Файнберг - подняли плакаты: "Свободу Дубчеку!", "Руки прочь от Чехословакии!", "За вашу и нашу свободу!".

На них набросились кагебисты, били, затолкали в машины, отвезли в тюрьму. Павел Литвинов - муж нашей дочери Майи; она тоже была на площади в группе друзей-свидетелей, окружавших демонстрантов. Ее задержали и в квартире сделали обыск.

В октябре 1968 года демонстрантов судили. Мне удалось с помощью членского билета СП проникнуть на первое заседание суда и подробно записать. На второе заседание меня уже не пустили.

В толпе перед судом я познакомился с Петром Григоренко.

Пятерых демонстрантов осудили на разные сроки ссылки и лагерей. Виктор Файнберг был заключен в спецпсихбольницу, Горбаневскую отпустили как мать грудного ребенка, но полтора года спустя забрали в психиатрическую тюрьму.

В сентябре и в октябре мы вместе с Александром Бабенышевым изготовили и размножили несколько машинописных листовок о событиях в Чехословакии и о демонстрации на Красной площади. Распространяли их он и его друзья опускали в почтовые ящики.

Павла приговорили к пяти годам ссылки и отправили в Забайкалье. Майя с семилетним сыном поехала вслед за ним. Друзья называли ее декабристкой.

* * *

Освобожденный от партбилета и от служебных обязанностей, я не мог освободить себя от чувства и сознания ответственности за действия партии и государства.

Я понимал, что наше зло существует не вне страны, не вне народа и не только над ним, не только в верхних слоях номенклатуры... Но знал также, что среди тех, кто привычно голосует "за", платит партийные взносы, получает премии, гонорары из государственных касс, - множество хороших, честных и даже выдающихся, замечательных людей. Я не мог и не хотел отделять себя от них, безоговорочно противопоставлять себя всем, как те радикальные диссиденты, которые становились фанатичными антикоммунистами.

Жить и поступать по совести мне удавалось потому, что в нашей семье постепенно, стихийно, без каких-либо предварительных обсуждений и соглашений, возникло "разделение труда": я позволял себе писать и говорить вслух все, что думал, и так, как думал, а позднее позволил себе печатать статьи и книги за границей, давать телевизионные интервью и т. д., потому что Р. заботилась о нашем существовании - моем и наших детей и внуков. После 1966 года вплоть до 1980-го, до дня ареста и высылки А. Сахарова, она не подписывала тех писем, которые хотела бы подписать, не давала интервью иностранным корреспондентам, которые могла бы дать, не позволяла публиковать за рубежом свои работы, уже хранившиеся там у наших друзей. И поэтому еще до того, как мы стали пенсионерами, мы могли жить на ее гонорары, могли пользоваться благами Литфонда, то есть лечиться в поликлинике, ездить в дома творчества, жить в кооперативе Союза писателей.

...Она оставалась "в законе". И это позволяло ей не только оберегать семью, но и продолжать участвовать в той духовной жизни, в которой некоторое время пытался участвовать и я: читать лекции вне Москвы, консультировать аспирантов, писать статьи и книги. С ней заключали договоры еще и в начале 70-х годов.

Мы оба не говорили и не писали ничего такого, чего не думали. Мы оба дружили с семьей Сахаровых и старались помогать преследуемым, заключенным, их семьям. Но я говорил и писал открыто, а она действовала без огласки, неприметно; перепечатывала, распространяла и отправляла на Запад рукописи, собирала вещи и лекарства и передавала их семьям заключенных, сосланных.

Р. Все было так, но не только так, и для меня гораздо сложнее. Весной шестьдесят шестого года, когда я подписала письмо в защиту Синявского и Даниэля и собирала подписи под этим письмом, когда открыто на лекциях отвечала на вопросы об этом процессе, - были минуты полного счастья, я была в мире с собой.

Но потом...

"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть..." (Л. Богораз и П. Литвинов), "Мы обращаемся к людям творческого труда..." (Габай, Ким, Якир), "Я требую ознакомить с моим письмом всех членов партии..." (Яхимович). Все они обращались и ко мне. А я, во многом разделяя их взгляды, их тревоги, восхищаясь их отвагой, на их призывы не откликалась.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.