Глава 21 (1)

[1] [2] [3] [4]

И все же Швейцер чувствовал, что дни его на исходе. Он все чаще думал теперь о преемнике. Швейцарец Вальтер Эмиль Мунц, хирург и акушер, молодой еще человек, пять лет проработавший в Ламбарене, казался ему наиболее энергичным и увлеченным из врачей. По-прежнему работал в Ламбарене и доктор Ричард Фридман из Венгрии, усатый, высокий, похожий на Швейцера в молодости. Все так же увлеченно трудился в деревне прокаженных доктор Такахаси. Из новых врачей в Ламбарене работали теперь молодой американец-педиатр Фергюс Поуп, хирург-чех Ярослав Седлачек и совсем недавно приехавший Манфред Криер.

Рена была с отцом. Она все больше увлекалась делом доктора и его идеями, трудилась в лаборатории, вникала во все ламбаренские дела. Она с восторгом рассказывала доктору, что его внучка Кристина тоже «заразилась Ламбарене» и теперь изучает медицину в Швейцарии.

В то лето Швейцер снова вел строительные работы. На протяжении всего лета по-прежнему сыпались на Ламбарене посетители – с Запада, с Востока, из самой Африки. Один из них, Пауль Герберт Фрайер из ГДР, напечатал в «Нейес Дейчланд» отчет о своих беседах со Швейцером:

«18 июня – разговор о Вьетнаме, Швейцер осуждал кровопролитие во Вьетнаме и воинственный пыл Пентагона; 21 июня – разговор об участившихся нападках на Швейцера в прессе; Швейцер, как всегда, сказал, что на это не нужно обращать внимания; 2 июля – разговор о борьбе за мир: позиция Старого Доктора оставалась прежней – народы должны договориться, потому что победы в этой войне быть не может, только смерть для всех живых существ».

В августе Швейцер отвечал на письма, спешил написать всем, кому обещал. Еще в феврале доктор Мунц был назначен главным врачом ламбаренской больницы. 13 августа Швейцер в письме «Швейцеровской ассоциации» объявил о своем желании, чтобы его дочь Рена Эккерт-Швейцер взяла на себя административное руководство больницей. Он чувствовал, что Рена приобретает все больший авторитет в больнице. А может, инстинкт бессмертия требовал от него и такого продления себя во времени, и такого объединения своей крови и своего дела.

Его так же беспокоила судьба мира, на всех парах спешащего к новой войне, на этот раз – последней войне, не потому, что победит правда, а потому, что больше некому будет жить на земле и некому воевать. В эти последние свои дни он снова говорил об атомной угрозе. Он успел подписать воззвание против войны во Вьетнаме.

27 августа Швейцер писал письмо американскому медику доктору Джозефу Монтэгю, работавшему в это время над книгой о Ламбарене и его основателе:

«В своей будущей книге, описывающей мою работу и больницу, пожалуйста, выразите то глубокое братское уважение, которое я испытываю к медицинской профессии.

Мне кажется, врачи всегда проявляли больший интерес к человечеству, чем многие другие люди.

Есть, однако, возможности для еще большего служения гуманности и в сфере просвещения, и в народных делах. Придавая этому должное значение, мы, вероятно, сможем приблизиться к великой цели достижения мира во всем мире».

Это письмо, так же как и письмо в ГДР, доктор написал 27 августа, а 28-го он сказал дочери, что чувствует себя очень усталым и что она должна приготовиться к неизбежному.

«Когда я умру, – сказал Старый Доктор, – прежде всего извести семью и наших в Страсбурге. Ты знаешь, где хранятся бумаги, и займешься моим завещанием. Прежде всего подумай о пациентах и здешних моих добрых друзьях. Насчет похорон я все тебе рассказал. Они будут такие же, как и все другие похороны в Ламбарене, – простые и немедленные. Я рад, что ты со мной».

Об этих последних днях выразительнее всего рассказано в книге Джорджа Маршалла «Понимание Альберта Швейцера».

После разговора с Реной доктор уснул совсем усталый на своей простой железной койке. Стало сразу видно, что человеку этому не шестьдесят, а девяносто. Он теперь ничего не ел, и пульс его становился все слабее. В четверг он вдруг проснулся и захотел встать, написать письмо. Он встал, и все ждали чуда. Но он рухнул, не дойдя до письменного стола. Американец-кардиолог доктор Дэвид Миллер выслушал его и посовещался с ламбаренскими коллегами, со старшими сестрами Матильдой Котман и Али Сильвер. Приближался конец...

Доктор умирал спокойно – как умирают африканцы, как опадают листья в гюнсбахском лесу. Он заранее договорился с друзьями, что они не будут суетиться и оживлять его, что ему дадут спокойно уйти из мира, когда придет его срок.

Рена послала телеграмму восьмидесятитрехлетнему отцовскому брату Паулю, кузинам в Эльзас и в Париж, старым друзьям в Гюнсбах:

«Он умирает, это случится скоро и с неизбежностью. Он уходит спокойно, мирно и с достоинством».

Она могла бы добавить, что он уходит почти величественно.

У него было сильное сердце, и он умер не сразу. Доктор Миллер рассказывал, как, все еще сохраняя сознание, но с каждой минутой теряя силы, Швейцер принимал посетителей, прощался с ними за руку. При этом глубокие серые глаза его были утомленно закрыты, а седая прядь спускалась на лоб. Он прислушивался к любимой музыке, к записям Иоганна Себастьяна Баха.

В последние его мгновения и Рена, и мадемуазель Матильда, и Али Сильвер были вокруг него. А пиро ги уже скользили по Огове, и в дальних деревнях тамтамы отстукивали грустную весть о том, что Старый Доктор умирает в своей хижине.

Бюллетень о смерти, написанный доктором Миллером, содержит ту же фразу, что и телеграмма Рены:

«Все это время он не испытывал страданий, и, когда в 11 часов вечера наступил конец, он умер спокойно, мирно и с достоинством в своей постели среди джунглей Ламбарене, в больнице, которую он строил и любил».

Рена послала пирогу на почту в Ламбарене – сообщить в Европу. Здесь, в джунглях, людям не нужен был телеграф. Мерцали костры, ритмично, как сердце, стучали тамтамы. Люди заполняли выжженную площадку перед его комнатой. Черные и белые сидели на перилах, на ступеньках, на земле. Потом неожиданно, само собой началось ритмичное африканское пение. Так же, сами по себе, стали подниматься молодые и старые, врачи, священники, больные и лечащие. Они говорили на разных языках, но чаще всего звучали французские слова: «Papapour nous» («Он нам отец»), И снова тамтам выстукивал горестную весть: «Великий Белый Доктор умер». Человек рождался, чтобы умереть. Это было так же просто, как то, что он дышал и говорил, как то, что дожди приходили в сезон дождей и уходили в сухой сезон.

Прокаженные вырыли ему могилу и сколотили грубый простой гроб без крышки. Грубый, неотесанный крест, такой же, какой стоял над могилой Елены, доктор сколотил себе сам, как монах из какого-нибудь старинного братства. Человек должен уйти, он должен помнить, что он уйдет; и если в сознании этого есть безнадежность, то в нем есть и надежда, что ты. проживешь в человечности отпущенный тебе срок. Могилу ему вырыли там, где он указал, – рядом с Еленой, с Эммой Хаускнехт, с загоном для его любимых антилоп.

И вот подняли с железной койки тело Старого Доктора, положили в сколоченный прокаженными гроб. По габонскому обычаю, накрыли его пальмовыми ветвями. И никто не бежал в тот день от смерти и скверны, потому что это был Отец. А когда целуешь родных во гробе, не боишься касания смерти. Все было, как всегда бывало в Ламбарене, в больнице, этом прибежище горя.

Мерно запели плакальщики-африканцы на диалекте галоа: «Леани инина кенде кенде» («Да успокоишься в мире»).

В головах у него стояли Рена, Али, Матильда и доктор Мунц. Доктор Мунц прочел несколько слов из старого, так хорошо знакомого всем молитвенника. Потом откашлялся и сказал по-французски еще несколько слов – почти то же, что говорили до него на выжженной солнцем площадке по-французски, по-немецки, на галоа, на пахуан... «Великий Доктор был нам как отец. Мне хотелось бы продолжать здесь его труд, следуя его духу». И сестры запели гимн, тот самый старый гимн, который он помнил с детства и принес сюда, в джунгли, наверное, потому, что он помогал ему вспомнить детство и родину, и трудиться для новой своей родины, и для людей, родина которых Земля, а может, и не только Земля, для людей и всего живого, для Жизни, которая стремится к Жизни среди других Жизней, которые стремятся к Жизни, трудиться в священном уважении к чужой Жизни.

«Ah, bleib mit deiner Gnade» («Упокой в милосердии своем»), – пели сестры. Африканцы, не знавшие немецкого, подтягивали им без слов. Черные и белые руки бросали на гроб пальмовые листья: они соединялись над гробом – белые и черные руки, руки эльзасцев, немцев, венгров, голландцев, французов, евреев, швейцарцев, чехов... Они соединялись над этой могилой, словно в последний раз торжествуя победу над распрей и уважение друг к другу. Победу того, чему посвящена была долгая и прекрасная жизнь Альберта Швейцера...

«Он был самый старый и знаменитый габонец», – сказал в своей речи представитель габонского правительства.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.