Из незавершенного (1)

[1] [2] [3] [4]

Когда звонила церковь, ничего не было слышно во всем городе, кроме звона. Церковь с колоколами, как гроза с громами, заглушала все, что было вокруг и внизу.

Я слушал, и мне казалось, что колокола что-то говорят. Ведь не болтают же без смысла люди, когда говорят много часов подряд, не уставая и не путаясь, когда спрашивают и отвечают. Но колокола говорили непонятно, не по-русски, а скорее всего так, как разговаривали пекаря в пекарне по-турецки или по-татарски - млы, блы, бом, дзын.

Мальчишки, с которыми я бегал, знали, когда звонят к вечерне, когда - к обедне. Митрошка-кишечник и сам звонил раз - должно быть, в самый маленький колокол. А я не знал, что такое обедня и вечерня, потому что я был еврей (я думал, что обедня это такая долгая, спокойная, сытная, как обед, молитва). Мне совестно было спрашивать мальчиков об этом - я даже немного побаивался церкви и церковного звона. В будни никто на нашей улице не помнил, что я еврей, а в воскресенье и в праздник все мальчики в новой одежде ходили в церковь, а я один с прорехами в штанах стоял у забора и от нечего делать рубил палкой головы лопуху и крапиве.

Внутрь церкви я, кажется, никогда не заглядывал. А может быть, мимоходом, вскользь я как-нибудь и заглянул, потому что смутно помню много золота и серебра в темноте и чей-то спокойный, громкий, гудящий голос, который казался мне голосом великана.

Мальчики на улице называли меня жидом. Они все были православные. Мне казалось, что они сами себя так назвали из самохвальства. Славным называют человека, когда хвалят его. Правым бывает тот, кто говорит и поступает, как надо. Они, значит, и правые и славные. А что такое жид? Жадина, жаднюга, жила - вот что это такое.

Я не знал, как мне дразнить русских мальчишек. Никто на нашей улице еще не придумал для них обидной клички. А если сам выдумаешь, кличка не пристанет. Мой старший брат читал книжку об инквизиторах. Это такие монахи, которые судили [и] жгли хороших людей на кострах. Самого злого инквизитора звали Торквемада.

И вот, когда Митрошка-кишечник начинал дразнить меня жидом, я кричал ему, сжимая кулачки:

- Инквизитор! Инквизитор! Торквемада!

Но Митрошка только смеялся.

В воскресенье у Митрошки и у всех был праздник. Об этом громко и весело на весь мир болтали и гудели колокола. И когда ударял большой колокол, мне казалось, что сверху на головы роняли длинную и прямую рельсу, и она звенит, падая и выпрямляясь. Вся земля дрожала от звона.

В такие дни я к Митрошке и не лез. Колокольня со всеми колоколами, земля, небо, воздух - все было в эти дни за него. Много людей шло по нашей улице к церковной площади, и все они были, конечно, православные. А я был по праздникам совсем один. Правда, у меня был верный товарищ, мой старший брат, но он не запускал змея, не гонял голубей, не играл в бабки, как православные. Он почти всегда читал книжки. У него был целый сундук с книжками. Он часто забирался в этот сундук с ногами и разглядывал свои сокровища, как скупой рыцарь.

Был у меня и другой приятель, Митрошкин брат. Мне было восемь лет, а ему двадцать, но мы были с ним одного роста. Мы не ходили друг к другу в гости, а встречались у низкого плетня, отделявшего его огород от нашего двора. Он стоял по одну сторону плетня, я по другую.

Голова у него была закинута назад. На голове - новенький картуз с блестящим козырьком. Все лицо будто истыкано иголкой - это от оспы. Глаза закрыты, как у спящего, - только ресницы часто-часто дрожат. Он был слепой. А маленьким он остался оттого, что у него выросло два горба - спереди и сзади.

Никто не знал его имени, - звали его на улице просто "Слепой" или "Горбатый". Мальчишки звали еще конопатым.

Его всегда можно было найти у плетня. Он стоял там прочно, будто вкопанный в землю. Когда мне становилось скучно, я бежал к плетню и видел издалека новенький синий картуз с блестящим козырьком.

Горбун меня ждал. Мы говорили с ним друг другу только приятные вещи. Мы жаловались друг другу на Митрошку и на других мальчишек-босяков. Мне они мазали губы салом, то есть не мазали салом, а просто терли мне губы кулаком, говоря, что в кулаке сало. А у слепого они стаскивали с головы картуз и вырывали из руки короткую суковатую палку.

Слепой соглашался со мною. Я тоже с ним никогда не спорил. Нам с ним было хорошо, до того хорошо, что у меня горло сжималось и дух захватывало. Я любил, когда со мной разговаривают терпеливо и ласково, а слепой был добрый и спокойный человек. Делать ему было нечего, и он никуда не торопился.

Я рассказывал ему об инквизиторах и спрашивал, волнуясь:

- Разве это хорошо жечь людей, которые совсем не виноваты?

Слепой у себя дома говорил по-хохлацки, а мне он отвечал по-русски пронзительным, но сдавленным голосом, как утка крякает.

Солнце палило, и мне казалось, что ресницы у слепого закрыты оттого, что он греется и нежится, как наша кошка, которая сидит зажмурившись на крыльце.

На колокольне звонили вовсю. Казалось, звонаря вот-вот раскачают вместе с колоколами и высокую колокольню, и всю нашу церковную площадь. Но уши привыкали к этому медному звону, и у плетня было совсем тихо...

Три двора воевать перестали. Кишечники больше нас не трогали. Евдак был занят, - он работал с утра до вечера, а по вечерам уходил к матери, которая служила на хуторе.

Горбун заболел. Отец его, огородник, пришел домой пьяный и отодрал Митрошку за какое-то злодейство. Заодно досталось и горбуну. Однажды под вечер на огороде послышался вой. Гляжу - бежит Митрошка. Никто за ним не гонится, а он, согнувшись, несется по огороду и, надрываясь, кричит. Так визжит на бегу собака, когда ее больно ударишь камнем. Потом я услышал другой голос, незнакомый, скрипучий, плачущий. Это в первый раз плакал мой друг - горбун.

После отцовских побоев он слег, - вернее, сел, потому что он не лежал, а почти сидел на кровати.

В это самое время, когда я одиноко слонялся по двору, что-то загрохало, затарахтело на улице. К нам в калитку вошел мужик, отпер ворота и ввел под уздцы лошадь, которая тянула за собой воз с узлами, стульями, зеркалами, горшками и ведрами. Стулья были не венские, гнутые, как у нас, а мягкие, с высокими спинками, зеркала большие, в деревянных рамах, а на самом верху клади покачивалась клетка с несколькими птицами. За возом шел человек в длинном пальто и мягкой шляпе (так у нас на улице никто не одевался). У него были темные густые усы и маленькая клинышком бородка. Говорил он с извозчиком печальным голосом и все время тихо, успокоительно покашливал. Такие голоса бывают у священников.

Наша семья занимала только небольшую часть длинного одноэтажного дома во дворе. Недалеко от нашей простой белой двери была другая дверь, обитая зеленой клеенкой и всегда закрытая. Теперь ее открыли. Я стоял у воза и смотрел, как перетаскивали в дом зеркала, стулья, столы. Я даже принял участие в работе - занес в квартиру одно ведро и клетку с птицами. Человек в шляпе спросил, как меня зовут, и дал мне серебряный двугривенный.

Вечером, когда я лежал уже в постели, прислушиваясь к тому, как двигали мебель за стеной, опять послышался на дворе скрип колес и топот копыт. Потом женские голоса. Я не скоро заснул в этот вечер, а рано утром, когда все спали, был уже на дворе. Соседская дверь была закрыта. Около нее стояло ведро с углем и открытый ящик с растрепанными книгами без обложек и переплетов.

Я дождался минуты, когда из двери вышел вчерашний человек без пиджака, в подтяжках. Потом вышла сонная старуха с опухшей щекой и вынесла пустой и холодный самовар. Потом показалась женщина помоложе, толстая, в мелких рыжеватых кудряшках.

Эта женщина сказала:

- Павел, а ведь место-то тут сыроватое.

Человек с бородкой ответил ей, тихо покашливая:

- Ничего, Саша, вот только пустим завод, так сейчас и переедем в город. А здесь у нас будет конторка и комнатка для меня при заводе.

Скоро они оба зашли в дом, а старуха стала разводить самовар.

Я уже хотел было вернуться домой, чтобы рассказать брату обо всем, что я видел и слышал, как вдруг дверь опять открылась и через порог легко перескочила девочка лет двенадцати в голубом платье.

В соседних дворах было много девочек, но такой я еще не видел. Не то, чтобы платье на ней было лучше, чем у других девочек, - платье было самое обыкновенное, хоть и голубое. И сама она была, я думаю, не какая-нибудь особенная. Только очень новая, незнакомая. Я еще был босой, неумытый и заспанный, а она уже гладко причесана и чисто одета, будто собралась в город.

Выйдя из дому, она было пустилась вскачь, но потом, увидев меня, важно нахмурилась, отвернулась в сторону и пошла по дорожке среди травы спокойным шагом. Я издали следил за ней.

Она дошла до старого завода, поднялась по шаткой лестнице на площадку без перил. Заглянула в открытую дверь чердака, а потом, не поворачиваясь, попятилась к краю площадки.

- Упадете! - хотел я крикнуть ей, но было уже поздно: она упала. Как она падала, я даже не заметил. Услышал только визг, а потом что-то негромко шлепнулось в траву. Подбегаю - она лежит и молчит. Глаза закрыты. Расшиблась, умерла. Я заорал во все горло, сам не помню что. Она вскочила, прижала обе ладони к моим губам и шепчет:

- Молчи, дрянь, молчи, дрянь.

А у самой по щекам бегут слезы и губы в крови.

Я замолчал.

Она стерла кровь с губы и стала осматривать себя со всех сторон. Не себя осматривала, а одежду. На одной ноге у нее оборвалась подвязка, чулок спустился. На платье пояс разорвался.

- Мальчик, - сказала она, - ты можешь иголку с белой ниткой достать?

- Могу, - говорю я, - но у вас кровь с губы бежит, надо позвать кого-нибудь.

- Не надо никого звать, - отвечает она сердито. - Я губу прикусила, когда падала. У тебя есть платок, мальчик? А то я свой пачкать не хочу, чтобы дома не узнали. А ты скажешь, что через забор лез и ногу поцарапал. Вон у тебя и, правда, царапина на ноге.

Я дал ей платок. Она помочила его в бочке, которая стояла под ржавой водосточной трубой, и приложила к губе. Потом вытерла все лицо и, наклонившись над бочкой, стала глядеться в воду, как в зеркало.

Я украдкой раздобыл дома иголку с белой ниткой и живо принес девочке. Она успела уже привести в порядок смятое платье и пригладить волосы.

- Как вас зовут? - спросил я ее.

- Шурой зовут, - сказала она, - а ты отвернись, пожалуйста.

Через несколько минут все было пришито.

- Слушай, мальчик, - прошептала она, наклоняясь к самому моему уху. Если ты кому-нибудь скажешь, что я слетела сверху, я тебе...

Она подумала немного, а потом сказала:

- Я с тобой навсегда поссорюсь...

Она опять подумала, потом схватила мою руку и поднесла ее к моему лбу.

- Перекрестись, что никому не скажешь.

Я был очень испуган и готов был поклясться всем святым, что никому не скажу. Но перекреститься я не мог. В нашей семье никто никогда не крестился.

- Я не умею, мне нельзя, - сказал я ей.

- Как не можешь? - Спросила она гневно. - Ты что, креститься не умеешь? Разве ты собака или кот, а не человек?

И она громко рассмеялась.

- Ну ладно, - сказала она потом и стала озабоченно рыться в кармане платья.

- Вот что, мальчик. Хочешь, я тебе подарю зеркальце? Видишь, тут круглая крышечка, она отодвигается и опять задвигается. А когда я пойду в город, я тебе куплю пистолет и пистоны или коробку папирос.

Я отказался от зеркальца, пистолета и папирос. Я поклялся ей, как умел, что до самой своей смерти никогда никому не скажу о ее падении.

Тогда девочка взяла меня за плечи и сказала, улыбаясь сквозь слезы:

- Ты очень хороший мальчик. Я тебя люблю. - И она крепко поцеловала меня в щеку.

Она выстирала в бочке мой платок и разостлала на траве сохнуть.

Так я познакомился с Шурой.

Это была та самая Шура Ястребова, из-за которой в продолжение многих лет шла потом между тремя дворами ожесточенная война.

ВТОРОГОДНИК БАЛАНДИН

Толстый преподаватель истории и географии в синем сюртуке с золотыми пуговицами и золотыми наплечниками шел вприпрыжку по коридору гимназии. Впереди него бесшумно скользил, низко наклонив голову, батюшка в рясе. Перед батюшкой мчался во весь опор высокий и стройный немец, размахивая левой рукой, а правой прижимая к груди классный журнал в гладком черном переплете.

Все они шли из учительской в классы. Двери комнат по обе стороны коридора были широко открыты, а у дверей стояли дежурные ученики. В начале коридора - усатые молодые люди, дальше - подростки, а еще дальше пухлые мальчики. Вот исчез немец, и за ним быстро закрылись двери одной из комнат. Там сразу стало тихо, между тем, как в соседних комнатах еще хлопали крышками парт и ревели, как в зверинце.

Преподаватель географии подошел ко второму классу. Чистенький мальчик, смуглый, почти черный, встретил его у дверей и шаркнул ножкой:

- Здравствуйте, Павел Павлыч.

- А, Курмышев! - ласково прогудел Павел Павлович и погладил мальчика широкой ладонью по стриженой голове.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.